О театре МХАТ имени Горького Репертуар. Спектакли МХАТ им. Горького Традиция и мы
на главную страницу
Премьеры Афиша Заказ билетов
tradition на главную страницу

Массовый Читатель 20-30-х годов

Автор : Наталья Васильевна Корниенко

Наталья Васильевна Корниенко -- член-корреспондент РАН, автор книги "История текста и биография А. П. Платонова" (1993), редактор издания "Страна философов" Андрея Платонова: проблемы творчества", автор статей о литературе ХХ века.
 
Сербинов сидел в уиках... и читал вслух Глеба Успенского в избах-читальнях. Мужики жили и молчали, а Сербинов ехал дальше в глубь Советов...
А. Платонов. Чевенгур. 1928
Каким должно быть искусство для народных масс?
На этот вопрос с конца XIX века "просвещенные земства" отвечали достаточно однозначно: массовое развитие грамотности определяется предпочтением светских книг духовной литературе, и именно народная школа, а не церковноприходская способна справиться с невежеством как темной силой, стоящей на пути прогрессивного "умственного" развития России, и стать базой "освобождения ребенка" от "цепей невидимого рабства" церковного воспитания1.
Вот лишь некоторые оценки, взятые нами из материалов земских исследований и статистики 1899 года: "Обученная в земской школе молодежь, конечно, не признавала авторитета стариков, потому что хорошо знала цену разного рода предрассудкам и поверьям, которыми руководствовались старики"; "Молодое поколение читает духовные и светские книги с одинаковой охотой... Только самоучки и старики выражают желание "прочитать про божественное"; "Время полного господства часослова и псалтири, очевидно, прошло... требуется обучение по-граждански, на светский манер"2. О религиозной эволюции читателей, для которых именно светская книга стала их "второй природой", определив "умственный интерес к жизни" ("...уже бросил всяку веру", "живу мыслью"), сообщалось практически и во всех отчетах 10-х годов о работе просветительских рабочих обществ. Однако тип массового "читателя-общественника" не был преобладающим и в этой среде, что объяснялось крестьянским происхождением русского читателя-пролетария, который "мыслил по-крестьянски", "чувствовал по-крестьянски"3.
"Нетребовательные читатели" -- одно из самых мягких определений, что давалось просветителями массовой крестьянской читающей публике, в которой устойчивое сакральное отношение сохранялось лишь к одной книге -- Библии, а "душеполезное чтение" -- церковные книги, духовно-нравственная литература и жития -- продолжало занимать авторитетное место (по земской статистике 1899 года -- 70%)...
После 1917 года маховик секуляризации русской культуры был запущен уже на полную государственную мощность. Основными элементами перехода от "старого" нравственно-религиозного жизнеустроения к материалистическому мировоззрению становились "научное знание" и "новая книга". Именно на книгу (а шире -- на литературу) возлагалась главная идеологическая функция. Для обеспечения трудящихся "полезной" литературой проводился ряд масштабных мероприятий, важнейшие из которых -- строгий отбор книг для чтения и создание фонда новых "нужных книг".
11 января 1918 года газета "Правда" печатает стихотворение И. Логинова "В библиотеке", излагающее культовое значение книги как орудия просвещения сознания широких народных масс:
 
Мой храм -- библиотека,
Шкафы -- иконостас,
А разум человека --
Нерукотворный Спас.
Не золото кивота
Для Разума наряд,
Но цифры переплета,
Что буквами горят.
 
Установка на формирование не просто читателя, а читателя политически ориентированного входила в идеологию всех лидеров РКП(б), так или иначе выступавших в 20-е годы по вопросам литературы. Через "формовку советского читателя" был запущен механизм "формовки советского человека"4.
Над выработкой методологии и теории воспитания нового читателя и руководства чтением работали прежде всего отдел печати ЦК РКП(б) и Главполитпросвет наркомата просвещения, в ведении которого находились журналы "Революция и печать", "Читатель и писатель", "Красный библиотекарь", "Вестник книги", "Коммунистическое просвещение", "Народное просвещение", еженедельная газета-бюллетень "Книгоноша". Уже в первые месяцы после революции началось руководство чтением прежде всего через взятие под контроль работы народных, уездных, городских и губернских библиотек. В организации этой масштабной программы одно из видных мест принадлежало историку А. Покровскому, автору новой "Русской истории", и Н. К. Крупской, под чьей редакцией в 1923 году в издательстве "Красная новь" выходят три выпуска "Сборника статей по библиотечной работе". "Научить читателя пользоваться книгой" и "научить читателя читать" -- эти задачи формулировались Н. К. Крупской как политические и воспитательные для всей библиотечной сети страны. Съездом по ликвидации неграмотности было решено, что к 1927 году -- 10-й годовщине Октября -- безграмотность среди населения РСФСР в возрасте от 18 до 35 лет должна быть уничтожена: "Новые миллионы читателей создадутся в процессе этой работы, многие миллионы мужчин и женщин, вооружившись знанием грамоты, жадно потянутся к книге"5.
Однако в 1927 году не будет подведения итогов этой кампании, а в год десятилетия издания закона о борьбе с неграмотностью, в 1929 году, обнаружится, что процент грамотных в России остался практически на уровне 1914 года, составив 37% (при 35% в 1914 году). Вопрос о реальной ликвидации неграмотности в 20-е годы был оттеснен на задний план более важным вопросом: что будет читать новый миллионный массовый читатель.
Программа чтения, чистки библиотек, отбор и романтизация новых, нужных для массового читателя книг, идеология руководства чтением массового читателя -- весь этот спектр вопросов 20-х годов представляет широкомасштабную картину красного террора против русской литературы, отлучения от нее читателя и его интернационализацию. Динамику идеологии чтения и руководства чтением представляют выпускавшиеся с 1920 года политико-просветительным отделом Наркомпроса инструкции по пересмотру книжного состава библиотек. Однозначному изъятию из библиотек подлежала литература -- от агитационных брошюр до художественной, направленная против советской власти, ее идеологии и политики. Изымались: 1) вся религиозная литература; 2) "издававшиеся при царской власти все издания правительственных, церковных, черносотенно-патриотических организаций"; 3) прежняя массовая литература -- от лубочных книжек и песенников до бульварных и уголовных романов; 4) "книги о воспитании и истории в духе основ старого строя (религиозность, монархизм, националистический патриотизм, милитаризм, уважение к знатности и богатству)"; 5) журналы и книги для детей -- от "всех" сочинений Л. Чарской до сборников русских сказок для детей и детских книг по русской истории6.
Любопытные комментарии "от жизни" и "от русской литературы" к программе воспитания читателя в первые революционные годы содержатся в дневнике Пришвина. Так, рассказывая о встрече с Лебедевым-Полянским по поводу подписания договора в издательстве Френкеля на книгу сказок "Колобок", Пришвин записывает, что "сомнительным местом" известный партийный критик назвал слова: "С Божьей помощью". "Я прямо так и сказал Лебедеву-Полянскому, что книга моя -- путешествие на север, совершенно невинная, но в одном месте сказано: "С Божьей милостью". Лебедев ответил: "Ничего, мы вычеркиваем о Боге, только если он бывает предметом агитации". В рукописи он обратил внимание на фразу: "Старуха похристосовалась с коровой", поморщился и сказал: "Суеверие"7.
Что читают в деревне в годы гражданской войны? Книги, подлежащие изъятию: Библию и сказки. Сказки потому, замечает Пришвин, что через этот жанр находится читателем восприятие смутного времени, ибо любая сказка "начинается смешением времен и пространств: в некотором царстве, при царе Горохе, она выводит нас из категории времени и пространства для того, чтобы представить нам вещь, как она существует без этого, или, как говорят философы, в себе".
Любопытны записи М. Пришвина о чтении Библии в деревне в годы гражданской войны, к которым так и хочется положить в параллель библейские мотивы в лирике 1918--1921 годов, чтение Библии в эти годы А. Блоком, Вяч. Ивановым, С. Есениным, Н. Клюевым, З. Гиппиус, а эпиграфом взять строки М. Кузмина: "А мы, как Меншиков в Березове, // Читаем Библию и ждем":
"Эти глупейшие 42 месяца (1260 ден), которые будто бы остаются до конца большевизма, по Библии, у всех мужиков в уме и на языке. Но как это выходит? От 17 октября через 1260 дней 18 марта -- 31 марта. Стало быть, 18 -- 31 марта, по Библии, должен быть переворот. Фросина сватья сказала:
-- У вас есть Библия? ну, так вы можете узнать, когда все кончится" (с. 146).
В дневнике от 13 марта 1921 года появляется запись, предвосхищающая и по-своему комментирующая промыслительные опыты читателя старых книг Зилотова из романа Б. Пильняка "Голый год":
"Еловский старик рассказывал:
-- Чем все это кончится? вот и Ленин, сказывают, ходил спрашивать ворожею. "Чем, -- говорит, -- это кончится?" "Молот -- Серп, -- сказала ворожея, -- читай наоборот". Ленин прочитал, и вышло, что кончится царизмом.
-- Престолом, -- прочитали мы.
-- Ну престолом, все равно.
-- Так, стало быть, царя хотят.
-- Ну, царя не царя, а президента.
-- А как же престолом-то?
-- Что же, а разве у президента не будет престола?" (с. 148)
Достаточно рельефно описана Пришвиным наблюдаемая в Ельце 1920 года чистка библиотек и облик нового -- интернационального -- библиотекаря из Чрезвычкома, который среди книг находит "самую нужную книжку" -- "Карманный словарь иностранных слов для рабочего", а про Лескова спрашивает, "хороший ли это писатель, и, узнав, что хороший, попросил из собрания сочинений хоть книжечки три: "У вас же много останется" (с. 8).
И конечно, Пришвин, преподававший в эти годы словесность в детской школе, постоянно записывает ситуации восприятия русской литературы детьми, как бы возвращая филологические и педагогические вопросы "Мелкого беса" Ф. Сологуба в новую реальность:
"Сегодня на уроке краеведения я рассказал детям о почитании славянами Перуна и других языческих богов. После урока один мальчик подошел ко мне и спрашивает:
-- А чи есть Бог, Мих. Мих.?
-- Спроси, -- говорю, -- своих родителей.
-- А я спрашивал.
-- Ну?
-- Матка говорит "есть", а батька -- "нетути". Как вы скажете?
-- Скажу, -- отвечаю, -- тебе "есть Бог!", ты мне не поверишь, скажу "нет!", будет неправда. Учись, и узнаешь сам" (с. 108--109).
 
Первые опустошения библиотек начала 20-х годов, естественно, потребовали заполнения их новой литературой. На первое место выходило издание для массового читателя прежде всего газет, а также политической, антицерковной и антирелигиозной книги, задачи которой выполняли серийные издания "Народной библиотеки" и Госиздата: "Историко-революционная библиотека", "Начатки знаний", "Основы современной науки". Наряду с работами руководителей партии в "Народной библиотеке" издаются работы Ч. Дарвина, П. Лафарга ("Статьи о религии"), К. Маркса ("Капитал"), книга Э. Ренана "Жизнь Иисуса"; в 1919 году издательство Петросовета выпускает "антипогромную литературу" -- серию книг по борьбе с антисемитизмом. Из новейшей политической литературы к классикам марксизма добавляются в 20-е годы "Библия для верующих и неверующих" Е. Ярославского, возглавлявшего Союз безбожников СССР, и "Азбука коммунизма" Н. Бухарина. Замечательно и само название созданной в 1923 году для изб-читален подвижной хрестоматии -- "Громкая читальня" (вып. 1 -- русские писатели, вып. 2 -- иностранные писатели), которая должна была сменить литературно-художественный сборник для чтения и декламации на сцене, драматических курсах и литературных вечерах "Чтец-декламатор", выдержавший в 10-е годы десятки изданий, и книги для чтения, которые издавались массовыми тиражами для чтения в церковноприходских школах и библиотеках.
Издание антирелигиозной литературы для массового читателя оставалось приоритетным все 20-е годы. Вот лишь названия книг, вышедших в разных государственных издательствах в 1924--1925 годах и широко пропагандировавшихся журналом "Печать и революция": Гуго Эферот. Библия безбожника; проф. Ив. Сухоплюев. Антирелигиозная пропаганда. Программа для городских и окружных антирелигиозных семинаров и клубных кружков; агитсборник "Долой религиозный дурман!"; И. Аншелюс. Брак, семья и развод; С. Рафаилович. Как обновлялись иконы; В. И. Невский. О религии, Христе и Пасхе; Гремяцкий. Гром, молния и электричество; А. Фигуринов. Азбука безбожника; А. Гурев. Антирелигиозная хрестоматия; М. В. Щукин. Антирелигиозный настольник; М. А. Рейснер. Любовь, пол и религия8.
Библиотеки заполнялись и "новой" послереволюционной литературой -- изданиями пролетарских и комсомольских поэтов, "новой" прозой о революции и гражданской войне. Практически во всех газетах и журналах открываются "Уголки безбожников", стотысячными тиражами издается газета "Безбожник", с 1923 года -- тонкий иллюстрированный журнал "Безбожник", на страницах которого из номера в номер тиражом 50 000 экземпляров печатаются Д. Бедный, А. Серафимович, Н. Асеев, комсомольские поэты.
Пролетарские и комсомольские поэты приступают к созданию поэтического образа новой -- главной -- книги, по которой должен сверять свою жизнь и идеалы массовый читатель:
Помню, я вырос, а мама рыдала:
Мальчик за книжкою ночи не спал...
Но перестала, узнав, что читал я
трезвую книгу --
"Капитал"...
А. Безыменский.
Партбилет (1923)
Ну-ка
Поставь мир на дыбы
Без "Капитала"
Попробуй!..
Книга -- оружие нашей борьбы
На баррикадах учебы.
 
А. Жаров. Книга (1924)
 
Раньше: с книгой -- кричащий разлад,
Был неграмотным, жиденьким парнем.
А теперь на столе шелестят
Ленин, Маркс, и Лафарг, и Бухарин.
Л. Архангелький.
Пролетарский поэт (1926)
 
То, что на новую книгу возлагались самые высокие надежды в борьбе прежде всего с религией и религиозным миросознанием русского народа, запечатлели массовые подражания пролетарско-комсомольским поэтам типа песен, исполняемых хором на мотив революционных. Например, такая, на мотив песни "Смело мы в бой пойдем...":
 
Смело мы в бой пойдем
Против религии,
Правду про все найдем,
Раскрывши книги.
 
Старым сказаньям
Бросим мы верить.
Все надо знаньем
Точным измерить.
 
Бога не знаем,
Ангелов нету.
В книгах узнаем
Правду про это.
 
Основная работа по массовой художественной агитации за новую книгу проводилась Наркомпросом, подведомственными ему издательствами "Долой неграмотность", "На помощь деревне и школе", "Красная новь", Главполитпросвет.
В работе как с городским, так и с сельским массовым читателем широко практиковалась форма суда над "нечитающим крестьянином", а также над "старыми книгами" -- эдакие карнавальные ситуации, в которых в смеховой изнаночный мир погружаются книги из разных этажей именно низовой читательской культуры, остающиеся в фонде массового читателя: "старая карга" Библия, "Ключи счастья" Вербицкой, "Тарзан", Нат Пинкертон.
Однако карнавально-смеховая ситуация, не имея удерживающего центра, всегда имеет оборотную сторону в отношении к предмету осмеяния. И читая сегодня разработанные агитационные формы посрамления любовных и уголовных романов 10-х годов, нельзя не удивиться, как точны, а порой прозорливы по отношению к самим разоблачителям окажутся написанные ими тексты для антигероев. Так, форма посрамления "Ключей счастья" Вербицкой, использующая мотив "буржуазного" романса "Ваши пальцы пахнут ладаном", удивительно точно фиксировала, с одной стороны, одиночество "комсомольских" поэтов в их родной читательской среде, с другой -- качество новой лирики:
 
Для чего наука детская --
Комсомольские стихи.
Знаю, барышни советские,
Любят тонкие духи.
 
И уж совсем пророческими окажутся исполняемые на мотив "Яблочка" предвидения сыщика Пинкертона:
 
Коммунист! Коммунист!
Куда котишься?
В тюрьму попадешь --
Не воротишься9.
 
С колоссальным драматизмом и точностью этот приступ завоевания нового читателя воплощен в сюжетах "возвращения на родину" в лирике С. Есенина 1924 года: "Возвращение на родину", "Русь советская", "Русь уходящая", "Русь бесприютная", "Стансы". Старые книги представляет "слово" деда в "Возвращении на родину" и в "Ответе деда".
Культурно-книжное пространство с разрушенными иерархическими этажами, предложенное для неискушенного читателя, достаточно подробно описано в прозе 20-х годов: Е. Замятиным, О. Форш, М. Булгаковым, Б. Пильняком, Л. Леоновым, Ю. Олешей, М. Зощенко, А. Платоновым, Л. Добычиным.
Кампании чисток библиотек наталкивались на серьезное сопротивление (в "некоторых губерниях потребовалось вмешательство ГПУ, чтобы работа по изъятию началась", отмечалось в инструкции 1924 года) и изобиловали курьезами. Так, в "Инструкции по пересмотру книг в библиотеках" 1926 года как на пример формального отношения к делу указывалось, что среди изъятых книг встречаются не только сочинения Белинского, Герцена, Добролюбова, Пушкина, Гоголя и Толстого, но и сочинения Маркса, Энгельса и Ленина.
Изменению подлежали также каталоги библиотек и аннотации к книгам. В инструкции 1926 года рекомендовалась следующая структура системного каталога из двух частей: "Каталог книг, широко рекомендуемых" и "Каталог книг, редко требуемых и не подходящих для широкого распространения", более того -- "широкое распространение которых желательно пресечь". Причем второй каталог советовалось не выставлять, а давать лишь по спросу читателей-специалистов. С середины 20-х годов практически установилось специфическое нормирование состава книг, которые не подлежат изъятию ни из уездных, ни из массовых библиотек, и книг для специального пользования, которые должны остаться лишь в уездных библиотеках. В уездных библиотеках в читательский фонд был в целом возвращен общий корпус книг русской классической литературы и литературы начала века. Естественно, что по второму каталогу проходили религиозные книги, "необходимые при изучении религии как показательный материал при антирелигиозной пропаганде", а также русская и западная литература, которая необходима лишь для специалистов, изучающих историю литературы. В этот список вошли писатели начала века Арцыбашев, Ремизов, Сологуб, Чулков, Кузмин, массовая русская и западная беллетристика (Дюма-отец, Конан Дойль, Загоскин, Мордовцев, Амфитеатров, Данилевский). В общее пользование для всех библиотек в 1926 году были возвращены (с оговорками) сочинения русской и мировой классики как "представляющие историко-литературный интерес" и познавательный: "Хотя большинство из них и проникнуто буржуазной идеологией, проповедуют мещанскую мораль и некоторые отражают в себе ярко упадочные и реакционные настроения той эпохи, когда были созданы, но зато по ним современный читатель в художественном отражении получит знакомство с жизнью разных слоев буржуазного общества дореволюционной эпохи и недавнего прошлого на Западе"10.
Список возвращенной в библиотеки литературы отражает и масштаб изъятий первых революционных лет: Л. Андреев, И. Бунин, Батюшков, Бальзак, Белый, Вольтер, Зайцев, Лесков, Лидин, Мережковский, Метерлинк, Пильняк, Пришвин, Радищев, "Слово о полку Игореве", А. Толстой, С. Федорченко, Куприн, Байрон. Однако все эти имена и произведения рекомендовалось не пропагандировать широкому кругу читателей.
Итак, мы видим картинку достаточно циничную: массовому читателю, именем и во имя которого так много вершилось в эти годы, предлагалось давать лишь нечто пропагандистски-нужное и понятное. Этот подлог и подмену именно в каталогах библиотек, пожалуй, наиболее беспощадному разоблачению подверг В. Маяковский в статье 1926 года "Подождем обвинять поэтов". Приведя список имен поэтов из каталога передвижной библиотеки ростовского губполитпросвета, где основные номера принадлежат отдельным книгам и "собранию сочинений Д. Бедного", Маяковский забывает как о соцзаказе, так и о жизнестроительных идеях, которые в наркомпросовском исполнении мало чем отличались от лефовских, и переводит современную библиотечно-книжную ситуацию в тему глобальную -- об утрате читателя как традиционного (!) собеседника поэта: "Интересно, если рабочему и крестьянину после этих книг попадется даже Пушкин, Лермонтов, не говоря уже об Асееве, Пастернаке, Каменском, будут ли они считать эти книги тоже за поэзию, или у них создастся на это дело свой взгляд, исключающий всякую возможность остаться вдвоем с "никчемными", "туманными" и "непонятными" вещами?! Классиков ведь спрашивают хуже всего".
 
Идеологии детской книжки в формировании нового человека-читателя отводилось одно из ведущих мест. Здесь разрыв с прошлым и устарелыми книгами утверждался в своей почти абсолютной форме. Достаточно образное описание различий прежнего детского читателя и нового дано в статье Анны Гринберг "Книги бывшие и книги будущие (Для маленьких детей)", опубликованной в теоретическом журнале "Революция и печать" (1925, № 5--6):
 
Прежний читатель был действительно приучен к зайцу.
Новый читатель -- иной.
Когда он очень маленький, он поглаживает книгу ручкой и говорит ласково: "Это книжка про Эс-Эс-Эс-Эр". Я не знаю, что такое Эс-Эс-Эс-Эр, знаю только, что хорошее.
...Иногда он возьмет карандаш и скажет: "Теперь я нарисую что-нибудь красивенькое, например серп и молот".
А когда он постарше, он в детском саду празднует 8 марта, день работницы, и, придя домой, рассказывает лукаво: "Мы сегодня интересный рассказик сделали из букв. Вот какой: "Детский сад раскрепощает женщину". А если кто-нибудь из взрослых (воспитанных на зайце, крокодиле и квакающей королевне) недоверчиво переспросит, то этот новый советский шестилеток спокойно вскроет ближайшую сущность лозунга: "Это значит, что если дети уйдут в детский сад, то мать сможет заработать денег".
А вот запись уличных наблюдений советской четырехлетки, воспитанной без сказочной нелепой книги: "На Арбатской улице лежит рак в окне, прямо убитый, с ногами, глаза как пупырышки, а усы у него на боке. И птица с глазками лежит еще в тарелке под хлебом, крылышки прямо воткнуты в хлеб, никак не оторвется".
Про знакомых старух советская шестилетка рассказывает так: "Они боженьке верят. Они молятся его портрету, в шкафчике через стенку видно. Эти старухи Ленина совсем не любят. Они просто неграмотные".
А про Ленина она, лежа в постели, придумывает так: "Я его один раз видела, он мимо нашего дома проходил... Я спросила: "Ленин, почему вы к нам не заходите, это наш дом...".
Был обездоленный маленький обитатель индивидуальной детской, который любил собачку и зайца и у слона искал утешения в скудости своего детства. Но пришел новый, рабоче-крестьянский малыш. Он хлопнет ручкой по книге и скажет: "Это про СССР". И, узнав, что не про СССР, а про умывальник, досадливо пожмет шестилеток плечом.
Для "нового рабоче-крестьянского малыша" в 20-е годы были созданы сотни "книг будущих" с новыми героями и образами: советские дети долетали на аэроплане до Африки, где учили индусских детей петь "Интернационал" (Л. Зилов. Май и Октябрина), читали "машинные сказочки" на современные индустриальные темы (Н. Агнивцев. Как примус захотел "фордом" сделаться. Машинная сказочка). Ребенок был выброшен из "буржуазного" дома в "лирическое" поле бездомья и вечных переездов11.
Жизнетворческий и жизнестроительный пафос нового детского искусства начала 20-х годов точно зафиксировал Платонов в "Эфирном тракте" в описании маленького Егорушки Кирпичникова, которому Платонов отдает фрагмент из собственной незавершенной поэмы для детей "Про электричество":
"Мальчик поднялся с пола и единым духом выговорил, боясь остановиться и забыть:
 
Рыжий шофер очень важен,
Ахтобусик он ведет.
Ехать быстро очень страшно;
Дядя денежки берет.
По Лубянке к Театралке
Мчится громко ахтобус.
Нам людей давить не жалко,
Не знакома пионерам
По уставу грусть.
Мальчик говорил важно и про себя думал, что он шофер"12.
Нива рационального воспитания возделывалась с огромным пафосом и тщательностью. При этом журналы и издательства в 20-е годы постоянно демонстрировали образцы того "реального искусства", которое способно вырасти на почве абсолютного беспамятства и бездомья. Вот лишь один из примеров детского творчества, который приводился А. Гринберг как прообраз будущей новой литературы для детей, -- он взят из книги Центрального опытного (!) детского дома имени III Интернационала: "Кроликов много: две матки, -- у одной 5 черненьких, у другой 3 беленьких. Аркаша знает, где самая хорошая трава растет: клевер, одуванчики. Нарвали полные корзины травы. Трава мокрая от росы. У кроликов от росы болят животы. Мы разбрасываем траву на веранде сушить"13.
Чем не своеобразный метатекст для будущих "Столбцов" Николая Заболоцкого, хорошо знавшего (студент Ленинградского педагогического института) основы новой педагогики, да и в целом для поэтов Объединения реального искусства, пожалуй, с наибольшим драматизмом ощутивших, что происходит в нижних -- детских -- этажах формируемой новой культуры? В романе "Счастливая Москва" (1933--1936) Платонов на первых страницах введет текст сочинения сироты Москвы Честновой о корове, из которой делают котлеты, стилистикой своей напоминающий химерический язык реального детского искусства, проваливающийся в пустоту слов и возвращающий ее, пустоту, в "слово".
Инструкцией 1926 года во все детские библиотеки лишь частично были возвращены русские сказки -- и в этом контексте, конечно, обретает реальные черты сопротивления та сказочная стихия, что живет не только в детской литературе 20-х. Это почти десятилетие запрета на русские сказки и русскую литературу, на наш взгляд, скажется на языке советской литературы 50-х годов -- того периода, который будут определять писатели, чья языковая культура формировалась в детской и школьной культуре 20-х годов. Реабилитация русской сказки, как и в целом русской классической детской литературы, приходится на вторую половину 30-х годов.
Права читателя
В пореволюционные годы тема прав нового читателя практически не сходила со страниц самых разных литературных изданий. С правами этого читателя были связаны издания "Народной библиотеки" Наркомпроса, массовые издания Пролеткульта, "Всемирной литературы". В начавшейся в 1919 году на страницах журнала "Вестник литературы" дискуссии "О читателе, писателе и издателе" (название редакционной статьи) был широко представлен спектр "читательских" вопросов для литературы, так или иначе прозвучавших и на страницах других изданий. Вот они:
 
1. Новые задачи литературы в связи со вступлением в историю народных масс: "...идут и множатся из темных низов, из недр земли, новые хозяева жизни, новые читатели, новые потребители культурных ценностей. Поднялась масса изголодавшихся по духовной пище, и эта масса жадно набрасывается на книги"14.
2. Развитие русской литературы, ее будущее связано с новым читателем, читателем-специалистом, требующим, с одной стороны, серьезную литературу в области "прикладных знаний", а с другой -- "литературу, не требующую сосредоточенного внимания". По аналогии с литературой французской революции и США прогноз был неутешителен и для русской литературы: рост газетной прессы и брошюрной литературы убьет книгу и "толстый" журнал  (там же, с. 1).
 
3. Широкое распространение "бульварной литературы, популярной у массового читателя" (книги из серии "Шерлок Холмс", "Арсен Люпен", "Нат Пинкертон" и др.)  (там же, с. 8). На Пречистенских рабочих курсах рабочие в 1918--1919 годах "по беллетристике требовали Пинкертона, Жаколио, Амфитеатрова, Вербицкую"15 .
4. Возрастание спроса на книги о французской революции и в целом на историческую и мемуарную литературу.
5. Неприятие массовым читателем продукции пролетарских поэтов и футуристов.
6. Оживление внимания к переводной литературе. "Русские писатели... нащупывают почву, изучают психологию нового читателя", -- резюмировалось в статье, посвященной планам "Всемирной литературы" по изданию зарубежной литературы.
7. Интерес к иллюстрированным изданиям (книгам с картинками).
Адвокатами прав массового читателя практически выступили редакторы всех изданий, особенно тонких иллюстрированных журналов "Огонек", "Красная нива", "Прожектор".
 
"Посредническая" и "общественно-педагогическая" функция критики в 20-е годы обретет небывалый масштаб -- при этом в равной агрессивности по отношению как к русской классической литературе, так и к современной, с одной стороны, и к массовому читателю -- с другой. Педагогическое, политическое, эстетическое воспитание писателя и читателя -- никогда до этого в русской литературе не рождался столь массовый и агрессивный отряд интерпретаторов, не ведающих ни тайны слова, ни тайны жизни, нагло самоуверенных в желании учительства. Они побеждали русских писателей в это десятилетие: О. Бескин -- Сергея Есенина и Сергея Клычкова, Л. Авербах, И. Макарьев -- Андрея Платонова, В. Шкловский -- Михаила Булгакова и Анну Ахматову, Гоффеншефер -- Михаила Шолохова, И. Нович -- Михаила Пришвина, А. Черный -- Алексея Ремизова, А. Яблоновский -- Ивана Бунина... Массовый читатель сегодня не знает этих "гордых" имен организаторов литературного процесса, и лишь профессиональные читатели-историки воскрешают имена этих "мертвых душ" скорбной истории русской литературы ХХ века -- в комментариях к тем "побежденным", что стали классиками русской и мировой литературы, в сюжетах "Истории литературы". Массовый читатель в 20-е годы вместе и рядом с русским писателем стал объектом воспитания и перевоспитания.
Лишь иногда, изнемогая в трудах по разработке рецептов решения вопроса об "авторско-читательской смычке", редкие критики признавались, что еще большей тайной, чем писатель, остается массовый читатель:
"Читатель, массовый читатель, до сих пор еще обитает как бы на "неведомой земле" -- его ищут, часто не находят, а если и находят, то становятся в тупик: он, оказывается, Федот, да не тот... Авторы, в свою очередь, подобно неудачникам-путешественникам, тоже стараются найти дорогу к нему, и большинство из них до сих пор не знают, где он, кто он... Во всяком случае, читатель и теперь сохраняет свое инкогнито"16 .
К догадкам писателей о читателе мы уже обращались и еще вернемся. А сейчас обратимся к той ситуации "тупика", в которую массовый читатель ставил ведущих критиков 20-х годов, -- к материалам о литературных пристрастиях читателя 20-х годов.
В красноармейской аудитории времени гражданской войны картина "читательско-писательской смычки" выглядела следующим образом (в хронологическом порядке размещаются имена по их востребованности читателем): Толстой, Пушкин, Гоголь, Горький, Некрасов, Чехов, Тургенев, Лермонтов, Достоевский, Д. Бедный, Маркс, Крылов, Ленин, Кольцов, Куприн17 .
 
Не менее устойчивыми и консервативными оставались в послевоенное время читательские интересы комсостава, где 57% составляла классика и проза начала века и лишь 33% -- книги "из числа научных" (общественная и прикладная литература). Особенно часто спрашивались "Война и мир" Л. Толстого, "Преступление и наказание" Достоевского, Пушкин, Тургенев, Амфитеатров, Куприн, Горький, Блок.
Первейшее место в данной читательской аудитории из книг ХХ века отдавалось А. П. Чехову. В книге Е. Хлебциевич "Изучение читательских интересов широких масс (Из опыта библиотечной работы в Красной Армии)" (М.: Красная новь, 1923) приведены данные по библиотеке одного из московских полков на январь 1923 года: книги Чехова были востребованы 16 раз, тогда как басни Д. Бедного 1 раз, "Азбука коммунизма" Бухарина 4 раза (с. 31--32).
При всех необходимых поправках к данной статистике (опросы, которые проводил Наркомпрос, обязательные курсы политграмоты в Красной Армии с их требованием изучения политической литературы) перед нами все-таки предстает реальная читательская картина эпохи развязанного террора против русской литературы, в которой массовый читатель отдавал, как мы видим, предпочтение классике. При этом красноармейская аудитория мало отличалась от пленных белогвардейцев, с которыми проводилась интенсивная политическая работа, обязательные собеседования по прочитанной политической литературе, однако и эти читатели, отвечая, что "чтение изменило взгляды политические", "чаще спрашивают классиков" (там же, с. 64).
Более того, на все попытки опрашивающих смешать иерархию книг в культуре данный читатель отвечал именно восстановлением иерархии. Так, на вопрос: "Какие писатели больше всего понравились?", к которому прилагался список, где среди "писателей" значились в одном порядке Толстой, Пушкин, Маркс, Троцкий, Достоевский, Бедный, Гоголь, Ленин, -- читательские интересы всего Московского гарнизона распределились следующим образом:
Толстой -- 101; Пушкин -- 40; Гоголь -- 27; Маркс -- 12; Горький -- 11; Некрасов -- 8; Ломоносов -- 7; Чехов -- 6; Тургенев -- 5; Бедный -- 5; Достоевский -- 4; Крылов -- 3; Ленин -- 3; Соловьев -- 3; Стеклов -- 2; Троцкий -- 2; Шевченко -- 2 .
На главный вопрос наркомпросовской стратегии о воспитании читателя через чтение новых книг: "Изменило ли чтение ваши взгляды?" -- ответы были не менее замечательные. Ответы, полученные в красноармейском клубе имени Розы Люксембург, были следующие: "Изменило то, что читаю одно, а на факте делается другое, а потому все охлаждается"; "Политическое чтение меня не изменило"; "Меньше читаю на военной службе, потому что голова всегда разбитая и думаешь: да поесть бы, и тогда можно читать хорошо"; "Политикой ввиду нашего слабого развития заниматься тяжело" (там же, с. 5, 56).
Воистину имел основания Н. В. Устрялов писать на страницах журнала "Новая Россия" (1923, № 2) по поводу пролетарской культуры: "Еще менее следует опасаться за "русскую культуру", недостаточно культивируемую современным государством: русская культура все равно свое возьмет и уже берет".
Не менее парадоксальной выглядела картина и с "сознательным читателем" из пролетариев и комсомольской молодежи. Нам интересен этот читатель еще и потому, что он был наиболее активным в чтении современной литературы. В рубрике "Книга в массе" теоретического журнала РАПП "На литературном посту" печатались замечательные сюжеты о поведении читательской массы, в которых в явном непримиримом конфликте с содержанием самого материала пребывала риторика комментариев и заглавий. Так, селькор "Ржевской правды" сообщал, что в особом ходу у молодежи Достоевский, Писемский, Андреев, Толстой, Тургенев, Гончаров; сообщение имело "обвинительный" заголовок: "В когтях у ветхозаветной "Нивы". Военкор Киевской губернии Т. Розен доверительно сообщал, что "время увлечения Эренбургом и Пильняком, даже Сейфуллиной, прошло", что провинция "знает недостаточно" Безыменского, Жарова, Гладкова, Фурманова, Серафимовича и что этих писателей нужно "нести в массы" (1926. № 4. С. 50--51).
 
Подводил критиков и читатель пролетарских районов: "усилился спрос на русских классиков и мемуарную литературу", -- сообщалось с Трехгорной мануфактуры (1926. № 5--6. С. 59). Неутешительные приходили сообщения из провинции. Вот какова картина чтения коломенских рабочих: "К новой литературе отрицательно относятся старики рабочие и... девушки... Девушки, даже комсомолки, до сих пор увлекаются... "уютными" романами. Во многом тут виною и то, что никакой рекомендации новых авторов нет... На первом месте из всех русских писателей до сих пор Лев Толстой. За ним из старых писателей идут Тургенев, Достоевский, Горький и Серафимович"; "Комсомольцы читают, что попадет под руку. Вересаева вперемежку с Тургеневым, Короленко, с Бибиком, Серафимовичем... Жюль Верном". О проблемах литературного процесса 20-х годов "сознательный читатель" ничего не знал, да и не очень желал знать: "Критических книг и статей читают мало. О существовании разных литературных групп, о литературных спорах, конечно, почти ничего не знают"  (1926. № 1. С. 35--36).
 
Последним провалом в акции журнала "На литературном посту" стало обсуждение в рабочей аудитории романа Ф. Гладкова "Цемент" как одного из главных достижений пролетарской литературы. Необыкновенное количество копий было сломано в критике вокруг этого романа. О "Цементе" писали и как о первом "психологическом романе", он стал одним из произведений для отработки критиками-формалистами теории литературного факта (статьи О. Брика о "Цементе"). Сколь бы ни убеждали критики, что "композиция романа стройна и прекрасна" (П. Коган), именно читатель-рабочий воспринимал роман как явление неудачного эксперимента, прямо противоположное духу Толстого и Тургенева, а главное -- самому ощущению жизни. Ленинградские металлисты в 1927 году разделились в отношении прежде всего к героям "Цемента". Меньшинству хотелось, чтоб появлялось больше таких "волнующих книг" с героями -- "коммунистами на 100%": "В образе Даши показан идеал женщины. Женщина такая, какая она должна быть, то есть равноправный член общества, настоящая коммунистка. Она работу ставила в первую очередь, из женщины-жены она превратилась в передовую коммунарку, равноправного товарища и свободного человека". Мнения рабочих, на которых "Цемент" не произвел "достаточно хорошего" впечатления, аргументировались также в отношении к той формуле героини, которую пролетарская литература пыталась решить начиная с образа "новой женщины" в романе А. Коллонтай "Любовь пчел трудовых" (1923). Рабочих, сообщает комментатор, "возмутило отношение Даши к мужу", которое они восприняли как "бестолковщину", усиленную ссылками Даши на "какое-то новое строительство любви": "Даша создает впечатление женщины, до полного идиотства углубившейся в партийную работу" (1927. № 4. С. 61).
Борьба за "новую женщину"
Эти материалы малосознательных массовых читателей 1927 года достаточно точно подводили итоги еще одной из центральных акций Наркомпроса 20-х годов, связанной с программой перевоспитания женщины через книгу, во главе которой стояли вожди и идеологи международного женского движения Н. К. Крупская, А. Коллонтай, К. Цеткин, И. Арманд. Инструктивный материал, широко рекомендуемый для перевоспитания женщины, содержится в "Сборнике инструкций отдела ЦК РКП(б) по работе среди женщин" (М.: Гиз, 1920). Назовем некоторые "фундаментальные" работы руководителя женотдела ЦК А. Коллонтай: "Международное социалистическое совещание работниц", "Работницы, крестьянки и красный фронт", "Международный день работниц", "Семья и коммунистическое государство", "Работница и крестьянка в Советской России" и т. д. Именно в 20-е годы русская женщина, особенно "темная" крестьянка, была объявлена одним из главных тормозов и препятствий во всех программах реконструкции России. Она заняла большое место в середине 20-х годов в наркомпросовских кампаниях борьбы с мещанством и выросла до "главного гробовщика коллективизации" в год великого перелома18 . "Женщина в деревне последний козырь темноты и реакции", -- писал известный лефовец С. Третьяков в очерке "Баба пошла"19 . Именно на Общество ликвидации неграмотности Наркомпроса возлагалась в 20-е годы массовая политико-просветительская работа по перевоспитанию крестьянок. Контуры этих реальных идеологических программ борьбы с религиозностью русской женщины воссозданы А. Платоновым в "Котловане", в эпизоде приобщения баб к политграмоте через изучение алфавита, и в "бедняцкой хронике" "Впрок", в эпизоде встречи борца с религиозными предрассудками Щекотулова (в первой редакции -- Чумового) с "отсталыми верующими" бабами весной 1930 года.
К 1927 году роман одного из деятелей РКП(б) А. Коллонтай "Свободная любовь" уже забылся в литературной жизни; однако заложенная в нем формула героини именно своей жесткой структурированностью по отношению к женским образам русской классической литературы не потеряла своей актуальности в эпоху борьбы с мещанством в жизни, и именно эта формула была закреплена в 1924 году в образе Даши Чумаловой, за которой потянется вереница "новых женщин" советского романа, особенно "колхозного" романа 30-х годов. В образе героини Коллонтай была предпринята, говоря современным языком, деконструкция женских образов русской классической литературы и в понятной художественной форме изложена наркомпросовская антирусская концепция "новой женщины". Ключевые для русской духовной традиции жизни и культуры слова "родители", "брак", "русский", "Бог", "дети", "отец", "мать" "совесть" даются в тексте романа в кавычках -- как отчуждаемые и враждебные интернациональному стилю жизни. Для Василисы все измеряется одним вопросом: "Пролетарству своему изменяешь?" -- и уровни рефлексии допустимы лишь в пределах данного вопроса. Та "легкокрылая, светлая радость" , вне интонации которой немыслимы женские образы в русской прозе и которая иногда посещает Варвару, помечена все тем же главным вопросом об измене пролетарству: "Жить как пчелка, что кружится над серенью, как птицы, что в ветвях перекликаются, как кузнечики, что в траве стрекочут... Почему не может человек стать как твари Божии? С каких это пор "Бога" поминать стала? Все от безделья... От "буржуйской жизни". Даже собственный будущий ребенок представляется сначала Варваре мещанским явлением ("Жить и жизнь любить. Как пчелки в серенях") и опять-таки преодолевается поэтическим образом ребенка будущего -- "коммунистического ребенка", для которого будет построен новый общий дом.
В положительной героине -- революционерке из рабочей среды Варваре, представляющей некий осуществленный проект новой женщины, сведены по меньшей мере черты нескольких явлений предшествующей русской литературы. Во-первых, модель героинь нигилистических и антинигилистических романов ХIХ века (сведены в своей значности главные черты не только героинь "Что делать" Н. Чернышевского и "Матери" М. Горького, но и всей генерации женских образов антинигилистических романов Достоевского, Гончарова, Лескова). Во-вторых, к прагматически-политическим идеям перевоспитания женщины А. Коллонтай, человек блестящего образования, участница литературных салонов 10-х годов, адаптирует комплекс идей "освобождения женщины", "новой женщины", женщины-индивидуалистки, отрицающей старинное благочестие, создающей новые духовные ценности, идеологом которых в русском модернизме начала века выступала З. Венгерова20 .
Роман Коллонтай, неоднократно изданный в России, был переиздан и в эмигрантских издательствах и стал фактом литературной жизни 20-х годов, а главное -- литературного процесса. В "Свободной любви" фактически представлена та жесткая структура жанра романа, композиции, системы образов, возможных и допустимых "pro" и "contra" для нового героя, которая будет воспроизведена и растиражирована на полвека советскими романами (от Ю. Либединского, Л. Сейфуллиной, Н. Никитина, С. Семенова до А. Бека).
Русская проза 20--30-х годов отреагирует и на этот тип романа, и на содержание жизни, которое стоит за ним. Агрессивный физиологизм "новой" русской прозы 20-х годов, безусловно, неодномерен. В нем запечатлелась и реакция на не менее агрессивную рационализацию жизни и сознания, религию благоденствия и утилитарного Эдема ХХ века. Однако вопросы присокровенные "не искушенного" в философской проблематике эроса и пола массового читателя задал М. Пришвин в дневнике 1922 года. В завершенном сюжете под названием "Свадьба" он предлагал именно через формулу эротического чувства посмотреть на прозу 20-х годов:
"Еще я читал в каком-то романе другого автора (зачеркнуто: "Б. Пильняка"), что Маркс не понял главного и ошибся, построив свою систему на одной еде, потому что инстинкт размножения -- фактор не менее важный, чем голод. Вспомнив еще несколько современных произведений, например Никитина, описывающего подробно процесс рукоблудия, я решаюсь сказать, что у молодых авторов эротическое чувство упало до небывалых в русской литературе низов, и вспомнилась мне большая дорога нашей печальной страны, и по дороге едет обоз, впереди на солнце блестят кресты церквей, звонят к обедне; не пропустили мужики звона, перекрестились, но и заметили, что из города навстречу им бежит собачья свадьба, и один сказал: "Вот кобели за сукой, а мы, братцы, за какой сукой бежим?"
Правда, я спрашиваю вас, братья писатели, за какою мы сукой бежим?
Почему же вы, молодые писатели, дети революции, вчера носившие на своей спине мешки с картошкой и ржаной мукой, бежите, уткнув носы в зад, как животные в своих свадьбах?"21.
Агрессивный физиологизм в не меньшей степени, чем рационализм, изымал категории прекрасного и идеального не только из сферы эстетического, но и жизни, избавляя человека от страданий, снимая с него осознание личной причастности к всемирному акту грехопадения первого человека.
Конечно, вне поля той агрессивности, с какой вводилась наркомпросовская идеология в жизнь, не представить появления именно в прозе 20--30-х годов галереи женских образов, что отмечены величайшим светом любви, внутренней религиозности и трагичности: Елена Турбина и Маргарита М. Булгакова; сестры Катя и Даша Телегины А. Толстого; Маша Доломанова и Таня Л. Леонова; Наталья и Аксинья, Варя и Лушка М. Шолохова; Лика, Наташа и Надежда И. Бунина; Дуняша Стрешнева и Марина Зотова Горького; Фро-Фрося и Наташа-Афродита А. Платонова. И в появлении этих образов в русской литературе эпохи исторических переломов сыграл свою роль и массовый читатель 20--30-х годов, оказавший предпочтение классике, а не новым "женским" коммунистическим романам.
Крестьяне о писателях
Возвращаясь к читателю новых коммунистических романов, лишь отметим, что пласт фольклористики 20-х годов, который еще не поднят, даже в известных материалах представлял удручающую для наркомпросовской идеологии картину. Так, частушка, один из быстро реагирующих жанров фольклора, запечатлела практически все элементы новой концептосферы жизни. Причем в частушке с ее вечным для русского сознания удивлением (дивом) пародирующий прием сам становится носителем энергии смеховой ситуации. Приведем три частушки с комментариями, которыми они сопровождались на страницах журнала "На литературном посту" (1926. № 1. С. 40), чтобы увидеть, почему акции "новой литературы" по привлечению на свою сторону читательской массы столь оглушительно проваливались.
Итак, новая деревня и комсомол запечатлелись в таких стихах народа:
 
Комсомольца полюбить --
Надо измениться,
Крест на шее не носить,
Богу не молиться.
Здесь же автор статьи сообщает, что "новая девушка по-новому выходит замуж". В частушке эта тема обретала следующее выражение:
 
Не пошли к попу венчаться,
Без налоя обошлись,
Лишь решили расписаться --
Вот и всё, как мы сошлись.
В духе стопроцентных коммунисток романов дан комментарий и к этой частушке:
 
Я на бочке сижу,
А под бочкой птичка.
Мой муж коммунист,
А я большевичка, --
"женщина не отстает от мужчины".
Это было последнее обращение к читателям журнала "На литературном посту". Сокрушительный удар по идеологии "писательско-читательской смычки" и наркомпросовских каталогов был нанесен читателями--героями уникальной книги А. М. Топорова "Крестьяне о писателях", статьи из которой публиковались с 1927 года на страницах журнала "Сибирские огни". Крестьяне коммуны "Майское утро" не ведали о том, что можно им, отнесенным к категории "малосознательных" читателей, читать, и прочли и обсудили ("разобрали"): из русской классики ХIХ века -- Толстого, Тургенева, Лескова, Гоголя, Щедрина, Пушкина, Чехова, Островского, Лермонтова, Писемского, Помяловского; из русской литературы начала века -- Бунина, Андреева, Блока, Чирикова, Короленко, Горького; из зарубежной литературы -- Мольера, Ибсена, Гюго, Гауптмана, Мопассана, Метерлинка; из современной литературы -- Есенина, Бабеля, Катаева, Сейфуллину, Бедного, Безыменского, Вс. Иванова, Новикова-Прибоя, Леонова, Уткина. Читательская масса представлена на страницах книги Топорова индивидуальными характерами: "правдоискателя" Стекачева, "лириков" Бочаровой и Зубковой, "лингвиста" Золотарева, "душеискателя" Теряева, антиформалиста Носова, тонкого социолога Блинова. Объединяет всех читателей "Майского утра" крестьянская читательская позиция, соединяющая линию правдоискательства, нравоучительства, душеполезности книги с тоской по идеалу красоты самого художественного слова. Исходя из нее, они были достаточно точны в определениях функциональной направленности книги. В отношении к лирике ХХ века эта картина выглядела следующим образом. От "Партбилета" Безыменского как "дюжего стиха" крестьянам "идет советское политическое воспитание, вечная любовь к Ленину и коммунизму" -- задачи политической лирики определены точно. От "ненужного" стихотворения "Лишь заискрится бархат небесный..." А. Блока, которое, как пишет Топоров, ему не советовали читать в его аудитории, дабы не распинать поэта, крестьян потянуло к большим произведениям поэта. Именно на этом "эфирном" стихотворении Блока, "душевном стихе", ибо "К любви стих гласит", читатели "Майского утра" продемонстрировали понимание вечной коллизии нужности красоты, нераздельности и неслиянности искусства и жизни, которой всегда мучилась (и будет мучиться) большая русская литература. Во всех ответах воспроизводится -- без всякой теории -- философско-психологический нерв символистской концепции двойственности и двуединства мира, где центральными были автор-мастер и образ души человека, к которой обращено стихотворение поэта. Волнения этой души -- в каждом крестьянском анализе.
В отторжении массового читателя от "новой прозы" 20-х годов в наибольшей степени сказалась "реалистическая" прививка русской классической литературы, которой этот читатель оставался верен, ощущая разлад "правды" и "красоты" в современной литературе.
Развернувшая в 1928--1929 годах тотальная критика книги А. М. Топорова "Крестьяне о писателях" свидетельствовала о том, что массовый читатель был оценен по достоинству как один из реальных участников литературного процесса. Невиданные силы критики бросаются в эти годы на пропаганду антиесенинской линии в поэзии, представленной именами Жарова, Уткина, Светлова, "загамлетизированных комсомольцев", по меткому определению Львова-Рогачевского; однако читатель оставался равнодушным к манифестированной исповеди восклицаний типа уткинской:
 
Как рад я,
Что к мирным равнинам
Так выдержанно пронес
И мужество гражданина,
И лирику женских волос!
"Злые заметки" Бухарина, широкое обсуждение темы "есенинщины и упадничества среди молодежи в 1927--1928 годах подтвердили неизменность читательских вкусов в советской России. Читатель становился объектом не только литературной жизни, но и государственной политики.
Не забудем, что год великого перелома, как он коснулся массового читателя, по масштабу жертв и трагедий не сопоставим с "писательскими" делами рубежа 20--30-х годов.
По достоинству была оценена в 1929 году и "топоровщина" -- как одно из неподконтрольных явлений, сформировавшихся в традициях народничества и просветительства 900-х годов. А. М. Топоров в 60-е годы, после возвращения из сталинских лагерей, пытался возродить традиции своеобразного народного литературоведения, констатируя великое запустение в области исследования читательских восприятий: "Библиотечно-анкетная оценка художественной литературы -- грубый суррогат настоящей массовой критики ее. Во многих библиотеках до сих пор можно увидеть стенгазеты и красивые альбомы, в которых печатаются на машинке отзывы читателей о книгах -- сухие, трафаретные отписки. Недаром они никем и никогда не изучались. Не отражают мнения масс о книгах и проводимые иногда по-казенному читательские конференции, на которых выступающие "критики" читают заранее написанные изложения опубликованных в печати рецензий, проверенные, исправленные, сокращенные или дополненные библиотекарями. К тому же "чужие речи" охватывают ограниченный круг вопросов в критике произведений. А на так называемых встречах читателей с писателями -- последних чаще всего преувеличенно славословят. В ответ они, как люди благовоспитанные, рассыпаются благодарностями. Тут уж, конечно, не всяк отважится говорить авторам неприятную правду об их сочинениях"22.
30-е годы: углубление
конфликта
С началом 30-х годов традиция системного исследования читательских интересов практически оказалась утраченной. Усилилась линия "работы с читателем" : проводятся читательские конференции, встречи с писателями, принимаются заявки читателей на новые темы. Так, на страницах "Литературной газеты" появляется постоянная рубрика "Обойденные темы. Письма читателей в газету". Список "обойденных тем", предложенных литературе, достаточно обширен, пестр, однако и политически выверен в русле общей стратегии путей формирования новой -- советской -- литературы. Перечислим их так, как они формулировались на страницах периодики 1933--1934 годов:
"Дадим произведение о транспорте!";
"Женщина-передовик -- производственница, общественница и мать";
Новостройки и московский метрополитен: "Мы хотим увидеть нашу жизнь и наш подземный труд изображенными писателем";
Новотульский металлокомбинат;
"Дайте литературоведческую книгу!";
"Дети предъявляют счет" (Письмо детей к писателям);
"Дайте научно-фантастическую литературу!";
"Нужны книги о текстилях!"23.
Пропаганда современных идеологически выдержанных произведений остается одной из постоянных в работе с массовым читателем. Особенно пропагандируются для массового колхозного читателя романы о коллективизации -- "Лапти" П. Замойского, "Перелом" Д. Зорина. В рубриках типа "Дайте нам эту книгу" сообщается, что читатели-колхозники просят прислать им книги о кулаках-мироедах. Материалы читательских конференций, встреч на заводах и фабриках писателей с читателями, о которых постоянно сообщает "Литературная газета", читателя фактически не представляют.
Не нов был для 30-х годов и тип читателя-критика, исполняющего свою критическую партию вслед за публикацией какой-нибудь генеральской статьи ведущего критика. Постоянные рубрики "Рабочий-читатель критикует", которые должны были представлять гоголевскую "толпу читателей", представляли скорее тенденции критики. Так, результатом коллективной читки и проведенного в колхозе агитсуда над "Поднятой целиной" в 1934 году стали поиск "типических черт у героев Шолохова" и упрек писателю за то, что "в его романе слабо отражена роль женщины в борьбе за колхоз" (ЛГ. 1934. № 5. 20 января). С позиций насаждаемого с 20-х годов книжно-читательского "индекса" новой книги критика подверстывала читательские письма молодежи, сплетая их в анализе "героев жизни и литературы". Характерный пример -- предложенный в 1933 году критический анализ неудач современной литературы в изображении молодого героя: "Недавно Леонид Леонов в "Скутаревском" описал комсомолку. В "Комсомольской правде" живая комсомолка напечатала протест". Вывод критика: "Комсомолки прошли мимо его (Л. Леонова. -- Н. К.) художественного зрения". Эта же логика и в анализе "Дня второго" Эренбурга: диагноз Володе Сафронову, "герою-юноше", поставлен именно исходя из книжного багажа героя, в котором отсутствует новая советская проза: герой-юноша "в силу влечения к произведениям древней классики чувствовал себя не в своей тарелке среди советской прозы".
По этой же "книжной" линии критик предлагал посмотреть в 1933 году на ставший уже классическим "Разгром" А. Фадеева: "У Фадеева в "Разгроме" отчетлив и обаятелен образ большевика Левинсона, но для молодежи нашелся лишь один представитель -- жалкий, истонченный ржавчиной "гамлетизма" Мечик"24 .
Кажется лишь на первый взгляд непонятным, почему к "представителям молодежи" критик не относит Метелицу и Морозку. Они забыты, ибо оба героя пишутся Фадеевым в середине 20-х годов во многом именно по линии противопоставления "книжному" Мечику как типу толстовского естественно-природного поведения, природно-инстинктивного ощущения справедливости революции, правды и красоты жизни. Нечитателей, какими предстают принявшие смерть "за други своя" Морозка и Метелица, советская литература отказывалась принять в качестве героев для подражания. Об этом скажет М. Горький в выступлении на первом съезде писателей в 1934 году: "Союз советских писателей объединяет 1500 человек, в рассчете на массу мы получим: одного литератора на 100 тысяч читателей". Как мы видим, в этом просчете нечитателя уже даже не предвиделось: он был отнесен к "мещанству", "окуровщине", а персональная вина за любовь к нему в русской литературе была возложена на Достоевского.
Типология читательских писем 30-х годов в целом достаточно проста. Это письма, которые организовывались и подбирались критикой для публикации, и те письма, что остались в архивах СП СССР или передавались писателю, никогда не попадая на страницы периодики. Так, например, вслед за разгромной статьей 1937 года А. Гурвича о Платонове "Литературная газета" печатает отзывы рабочих, развенчивающих, по Гурвичу, героев рассказов 1936 года "Река Потудань", "Фро", "Третий сын", а письма писателю от красноармейцев, школьников, что не вмещались в парадигму оценок Гурвича, присланные в издательство "Советский писатель", остались в архиве писателя .
 
Массовому читателю Зощенко посвятит книгу "Письма к писателю" (1929), построенную на реальных письмах читателей к нему. В массовом человеке эпохи Зощенко предлагал "видеть настоящую трагедию, незаурядный ум, наивное добродушие, жалкий лепет, глупость, энтузиазм, мещанство, жульничество и ужасающую неграмотность" и литературе учиться именно диалогу с этим реальным собеседником.
Критика в 1930 году утверждала, что только она понимает трагические интонации прозы писателя, а обыватель сделал из Зощенко своего кумира по недомыслию. "Если традиционный Зощенко-юморист воспринимается на читательской периферии как "веселый писатель", а читатель квалифицированный усматривает за анекдотической оболочкой зощенковских рассказов некий обобщенный смысл, то в "Письмах к писателю" этот смысл, несомненно, трагический", -- писала "неистовая" Р. Мессер, относя себя, как мы видим, к "центру", к "квалифицированным читателям", а массового "читателя-дурачка" -- к периферии25 .
Как свидетельствуют опубликованные лишь в последние годы материалы эпистолярного -- читательского -- наследия архива М. Зощенко, писем трагических приходило к писателю не меньше, чем смешных. Как к тем, так и к другим Зощенко относился совсем не так, как это виделось Р. Мессер. Сам Зощенко признавался, что именно письма читателей, "просивших совета, жаловавшихся на нервное расстройство", побудили его написать "Возвращенную молодость". Не забудем, что 20-е годы заканчивались и принятием в декабре 1929 года постановления ЦК ВКП(б) об оказании психоневрологической помощи населению (хороший был итог!).
Заботой о читателе вызван и гнев критики 1936 года в связи с выходом "Голубой книги" М. Зощенко, в которой также заявила себя читательская почта 30-х годов и на страницах которой вновь ожили сюжеты доверительного диалога со все тем же неизменным читателем на темы самые актуальные и исторические. Многие из них Зощенко черпал из читательских писем к нему 30-х годов, и читателя с его маетой, книжными и "писательскими" историями он знал не по критике. Читатели рассказывали любимому писателю о своей радостной и скорбной жизни, рассказывали о своей малограмотности, просили совета, "как начать развивать свои мысли на путь писателя", спрашивали, "как писать стихи, чернилом или чтобы они были печатны", и "строго ли требует редактор грамотические правильности", присылали свои поэтические опыты и делились размышлениями о пропасти между культурой и жизнью:
"Я хочу спросить Вас, талантливого и чуткого писателя, почему сейчас никто, хотя и видит и понимает трагизм жизни, не напишет тоскливую картину нашего существования?.. Любого писателя, артиста, героя-стахановца поставьте в условия нуждающихся людей -- что запоют они? Как хотел получить бы я от вас ответ, но как, не знаю" (1940)26 .
Обращаясь к этому читателю, Зощенко все 20-е и 30-е годы успешно оставлял в дураках всю ту же фигуру критика-рационалиста: "Читатель со своей привычкой к темам современной литературы уже наверное начинает соображать, что речь у нас непременно пойдет о борцах революции и о тех, которые заботились о прекрасном будущем" ("Голубая книга").
"Голубая книга", утверждала статья А. Гурнштейн "По аллеям истории", опубликованная на страницах газеты "Правда" 9 мая 1936 года, "направлена против истории. Это -- не сатира на историю, а мещанская прогулка "по аллеям истории", копилка исторических анекдотов на потребу обывательской пошлости" . Не было критика 30-х годов, который бы не цитировал фрагмента "Голубой книги", где филигранно воспроизводится и пародируется глобальный культуроцентризм советской идеологии, исполненный пафоса перевоспитания человека-читателя:
"У нас, в общем счете, публика, что ни говорите, заметно исправилась к лучшему. Многие стали более положительные, честные. Работяги. Заметно меньше воруют. Многие вдруг заинтересовались наукой. Чтением книг. Некоторые поют. Многие играют в шахматы. В домино. Ходят на концерты. Посещают музеи, где глядят картины, статуэтки и вообще чего есть. Дискуссируют. Лечатся. Вставляют себе зубы. Гуляют в парках и по набережной. И так далее. В то время как раньше эти же самые дулись бы в карты, орали бы в пьяном угаре и перед дверью ресторанов выбивали бы друг другу остатние зубы.
Нет, если говорить о чистоте нравов, то у нас перемена в наилучшую сторону. И с этим можно поздравить население. Поздравляем! Пламенный привет, друзья!"
Заботой о массовом читателе, можно сказать, продиктована вся критика, сопровождающая в 30-е годы публикацию "Тихого Дона" М. Шолохова. Не сломав автора, не принявшего предлагаемую модель пути Мелехова в третьей книге, с конца 30-х годов критика занялась навязыванием читателю концепций понимания образа Григория Мелехова -- от "отщепенства" до "исторического заблуждения" любимого массовым читателем героя романа. В "Тихом Доне" читательско-книжные сюжеты написаны пером жестокого реалиста: штокмановский просветительский кружок, где казакам читают книгу по истории казачества, в которой "доступно и зло безвестный автор высмеивал скудную казачью жизнь"; дом купца Мохова, где собиралась "хуторская интеллигенция"; имение старого Листницкого, поклонника историософских книг Мережковского, "освобожденная женщина" Елизавета Мохова, воспитанный на Тургеневе и Толстом Горчаков, дед Гришака Коршунов, толкующий по Писанию новейшую историю... "Тихий Дон" просто переполнен вкраплениями в повествование самых разных блистательных и тончайших отсылок к читательско-писательским коллизиям современного литературного процесса: от найденной Мелеховым "записной книжки" неизвестного погибшего офицера, представляющей шолоховский отклик на романы 20-х годов об интеллигенции, до текста записки, адресованной Мелехову ("...а ты идешь со своими сотнями, как Тарас Бульба из исторического романа писателя Пушкина"), записки, свидетельствующей, сколь внимательно присматривался автор "Тихого Дона" к пародирующему феномен "полуинтеллигенции" художественному поиску М. Зощенко. Однако все эти читательско-книжные сюжеты и мотивы поглощаются в "Тихом Доне" языком той правды жизни, которая не вмещается ни в одну из бесчисленных читательско-писательских моделей как классического, так и нового века. Единственный герой, проходящий через все книжно-читательские центры романа, -- Григорий Мелехов, познавший счастье определенности (и у красных, и у белых), однако особенность и выделенность Мелехова и в том, что любое противоречие в его пути снимается не за счет выбора идеи-книги, конкретной и стремящейся стать абсолютной, но всегда -- жизни. Трудно представить себе и читающими не только великую Ильиничну Мелехову, но и Аксинью, и Наталью, а вслед за ними -- и великих старух Распутина и Абрамова.
Не без раздражения, оповестив читателя о завершении романа, критика в 1940 году констатировала, что "почему-то образы коммунистов в романе являются наименее разработанными, наименее совершенными" и Мишка Кошевой не стал "любимым героем читателя" (В. Кирпотин), что Кошевой "интеллектуально ниже всех в романе, а должен быть выше" (П. Громов). В программной статье "О "Тихом Доне" и о трагедии" ведущий критик В. Ермилов объяснил, как должно читателю понимать трагическое в жизни и в искусстве: "Произведение, рассказывающее о трагедии откола, разъединения, поэтически служит делу того невиданного в истории морально-политического единства народа, которого мы добились под сталинским руководством. Скорбь читателя о судьбе Григория Мелехова есть одновременно и радость за тех, кому уже не страшны яды старого мира"  (Литературная газета. 1940. 11 августа).
Можно еще приводить бесчисленные сюжеты на тему читательско-критико-авторскую, в которых критик исходил из проблематики общественно-литературного процесса, а массовый читатель и писатель искали опору в жизни и классике.
 
Приоритеты массового читателя не изменились и в 30-е годы. В начавшемся возвращении в 30-е годы русской литературы большая роль принадлежала именно массовому читателю. Это были уступки власти. Если в 20-е годы массовый читатель, несмотря на тотальное привитие ему вкуса к "новой книге", тайно просил русскую классику, то теперь "Дайте советскому читателю классику" (название статьи в "Правде", 1933, июнь) звучало как установка государственной издательской политики. В 30-е годы были подготовлены и изданы полные собрания сочинений Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Баратынского, Л. Толстого, Вяземского, Фета, возвращены в массовые издательские программы Лесков, Чехов, Аксаков.
Официально это объяснялось концепцией русской литературы ХIХ века как ярчайшего проявления классовой борьбы, которая была выработана с опорой на ленинскую периодизацию революционно-освободительного движения в трудах марксистского литературоведения. Яркий пример использования ленинской методологии издания русской классики демонстрировал 23 декабря 1933 года на страницах "Литературной газеты" директор издательства "Academia" Л. Б. Каменев, предлагая дать издания русской классики под этим углом зрения и не избегать публикации даже романов "стопроцентного черносотенца" Крестовского "Петербургские трущобы", как и "реакционного романа" Достоевского "Бесы": "Нам нет необходимости замалчивать эту струю русской литературы... Достойная мысль попытаться сразиться с Достоевским на его собственной почве, то есть дать его памфлет против революции с такими комментариями, которые, стоя на достаточно высоком уровне, попытались бы действительно сломать жало этого романа-памфлета, служащего до сих пор аргументом для всех сторонников социализма. Мы достаточно сильны, чтобы обнаружить: эти страшные по виду оружия, которые собрал Достоевский в своих романах против революции и социализма, на самом деле не страшны для нас" .
Однако роман "Бесы" не будет переиздан в 30-е годы именно из-за чрезмерных забот о массовом читателе, который читал текст, минуя особо вошедшие в советскую практику публицистические предисловия критиков к классикам. При этом Достоевский оставался в 30-е годы в читательском обиходе. Так, на страницах той же "Литературной газеты" (1933, 29 июля) в рубрике "Массовое литературное движение. Книга держит экзамен" сообщалось, какие книги в библиотеке фабрики "Освобожденный труд" выдержали читательский экзамен. На первом месте все так же традиционно оставалась классика: "До дыр зачитан Толстой -- "Анна Каренина" и "Воскресение". Почти в порошок истерты страницы Щедрина, Тургенева, Достоевского, Гончарова, Некрасова, Гоголя, "Самгина" и "Детства" Горького, есть большой спрос на зарубежную фантастику (Жюля Верна, Келлермана)".
Статистика по современной литературе выдержана в менее эмоциональных тонах, но такова: "нарасхват" -- Шолохов, Панферов, Ильф и Петров, Новиков-Прибой, Ставский ("Разбег"), Фадеев, Ал. Толстой ("Петр I" и "Хождение по мукам"), Серафимович, Никифоров, Гладков, Лидин, Зощенко, Кольцов, Павленко, Чапыгин, Шишков, Лавренев, Безыменский, Либединский. А "малый спрос" -- "Гуляй-поле" Веселого, "Севастополь" Малышкина, "Маски" А. Белого.
Таким образом, как только вместо сообщений о читательских конференциях или писем читателей-критиков появлялись реальная статистика или реальный читатель, общая картина резко менялась. Подобно тому как в 1927 году потерпела поражение акция налитпостовцев привлечь в союзники пролетарской литературе пролетарского читателя, в 1934 году дала неожиданные результаты для современной литературы открывшаяся в предсъездовские месяцы на страницах "Литературной газеты" рубрика "Что мы читаем", предоставленная именитым читателям. Под названием "Мне не нравится современная литература" газета напечатала отзыв директора института экспериментальной биологии Н. К. Кольцова: "Порой является мысль, что писатели, как и я, черпают материал не в наблюдениях живой действительности, а в газетах. К газетам, а не к романам обратится будущий историк нашей эпохи". Реалистическая наследственность этого читательского мнения подкреплялась произведениями из современной литературы и именами писателей, которым крупнейший русский ученый отдавал предпочтение: "Детство" Горького, М. Пришвин, проза Леонова 20-х годов, "Петр I" (ЛГ. 1934. № 70. 4 июля). На этот же вопрос -- "Что вы читаете?" -- заслуженный деятель науки Д. Д. Плетнев, один из основателей кардиологии в СССР, ответил кратко, минуя установку 1934 года на "конец чеховской темы": А. П. Чехова (№ 84). Не менее любопытные материалы содержит статистика выбора книг делегатами XVII партсъезда. Сообщая, что делегаты покидают Москву с книгами, "Литературная газета" 12 февраля в рубрике "Что читают делегаты" давала следующие цифры, любопытно отражающие типологию нужной/ненужной современной и классической книги, книжные иерархии 1934 года и читательский спрос:
1) всем депутатам была вручена книга о Беломорканале (2500 экземпляров); заметим, что эта же коллективная книга советских писателей 1934 года будет вручена как обязательная участникам I съезда писателей;
2) роман Авдеенко "Я люблю" (1500 экземпляров);
3) "Цусима" Новикова-Прибоя, "Поднятая целина" Шолохова, "Время, вперед" Катаева (800 экземпляров);
4) "Поэты мира о Ленине" (500 экземпляров);
5) "Ярмарка тщеславия" (500 экземпляров).
Ни в один из этих пунктов не вмещалась лишь классика: "Но самый большой спрос был на классиков. Однотомники Пушкина и Салтыкова-Щедрина и томик Тургенева, изданный "Академией", разошлись в один день. Делегаты съезда требовали Гоголя, Некрасова, Лермонтова, Чехова, Толстого. Но их требования не были удовлетворены" .
Завершая тему о низовой читательской аудитории, "народных" читателях, скажем, что этот читатель не только стал одной из тем литературы первых трех десятилетий ХХ века. Он и активизировал многие жанрово-тематические поля русской литературы и -- шире -- культуры. Так, именно "малосознательные" крестьяне и "отсталые рабочие" из деревень, которые в основном читали лубочную литературу и "книги для народа", стоят у истоков идеологии "украшения книги" (А. Бенуа), родившейся в 10-е годы в недрах "Мира искусства", и массовой книги для народа, издававшейся миллионными тиражами И. Д. Сытиным и П. П. Сойкиным. Лучшие детские книги предреволюционных лет созданы художниками круга "Мира искусства" -- А. Бенуа, И. Билибиным, Г. Нарбутом. В 1918 году А. Бенуа, Б. Кустодиев, М. Добужинский, Д. Митрохин, С. Чехонин, Н. Альтман входят в комиссию по изданию русской классики для серии "Народная библиотека", и с их иллюстрациями выходят Пушкин, Некрасов, Лермонтов, Чехов, Гоголь. Они иллюстрируют также историко-революционную библиотеку и антирелигиозную массовую литературу.
Русская литература знала и отторжение от установки на всезнание массового читателя, приобретающей -- особенно в ХХ веке -- иногда и вид прямой агрессии и утилитарности, не знающей преград между сферой эстетического и сферой реального. Фигура Маяковского и титанические его усилия по снятию границ между искусством и действительностью, искусством и массовым читателем представляют одну из самых трагически-величественных страниц кардинального решения вопроса о "русском делании" через искусство, прямого учительства литературы. Ничего равного попытке Маяковского в русской литературе ХХ века не будет. Опыты "развития" этой традиции в 60--70-е годы "громкой лирикой", собиравшей стадионы, быстро сошли на нет: масштаб "трубачей" был не тот, а желание учительства ни в молодом А. Вознесенском, ни в Е. Евтушенко, ни в Р. Рождественском не выходило за рамки риторической стилистики и внутрилитературной борьбы, как и муки за жизнь массового читателя. Развернувшаяся в 80-е годы критика Маяковского во многом шла с псевдоэлитарных позиций, готовя разрыв литературы с массовым читателем конца ХХ века. Борьба же с "делом Маяковского" (В. Ходасевич) у его современников, особенно в литературе эмиграции, пролегала в общем для них с Маяковским и в целом для большой русской литературы осознании трагической бездны между жизнью и культурой, массовым человеком и желаемым "собеседником". У Маяковского этот разрыв заострен в ключевом сюжете его лирики, где присутствует реальный, настоящий читатель-слушатель, для которого он "работает", и будущий "собеседник". И эту коллизию не минует ни один из больших русских поэтов в 20--30-е годы.
Наиболее последовательно формула читателя-собеседника выражена в статьях О. Мандельштама "О собеседнике" (1913) и "Выпад" (1924). В первой статье вопрос "С кем же говорит поэт? Вопрос мучительный и всегда современный" -- решается в целом в антисимволистском ключе, характерном для акмеистов, настаивающих на восстановлении классического диалога поэта и читателя: "...поэзия как целое всегда направляется к более или менее далекому, неизвестному адресату, в существовании которого поэт не может сомневаться, не усомнившись в себе" . Именно через этическое "полузнанию невежественного щеголя" противопоставлялось Мандельштамом "чистое незнание народа", "глубокое чистое неведение, незнание народа о своей поэзии". Как автор "Петербургских строф", Мандельштам не мог занять в 20-е и 30-е годы в отношении к эпохе "ренессанса масс" последовательную романтическую позицию. Последняя будет подвергнута им остракизму именно как полюс "литературы" в "Четвертой прозе" (1930). В "Разговоре о Данте", являющемся эстетическим кредо поэтического поиска Мандельштама 30-х годов, Дант, "бедняк", "внутренний разночинец", предстает как величайший художник своего времени, который умел говорить с реальным человеком своего времени и тот его язык понимал; "собеседнику" -- в этом отказано: "По мере того как Дант все более становился не по плечу и публике следующих поколений, и самим художникам, его обволакивали все большей и большей таинственностью. Сам автор стремился к ясному и отчетливому знанию. Для современников он был труден, утомителен, но вознаграждал за это познанием. Дальше пошло гораздо хуже" .
В эту колоссальную развилку между элитарным и народным, эстетическим и массовым, ощущаемую крупнейшими поэтами эпохи, в 20--30-е годы входит то неизменное нравственное начало, которое снимало эти противоположения пафосом "искусства при свете совести" (название статьи М. Цветаевой). Эту коллизию не истолковать внешними политическими обстоятельствами, она ощущалась в эмиграции не менее болезненно, чем в советской России. Так, работа на эмигрантского массового читателя, его запросы оценивалась Г. Ивановым в статье с пронзительным названием "Без читателя" (1931) как путь к гибели русской литературы, к утрате ее метафизических глубин:
"Они" -- "смесь племен и лиц", бывшая когда-то пестрой, но пропущенная, как сквозь мясорубку, сквозь общий русский крах -- и ставшая давно бесформенной массой. Эта читательская масса окрашена в один цвет -- безразличной усталости, а усталость не только внешне рифмуется с отсталостью. В литературе она ищет развлечения и условности.
Конечно, усталость такого происхождения, как усталость людей, которые в 1931 году в Париже еще что-то читают по-русски, более чем законна, она, так сказать, -- священна. Читатель Брешки в России был гнусен -- здесь перед ним надо снять шапку, почтительно, как перед покойником. Что ж, снимем. Однако нельзя предаваться почтительной скорби вечно. Покойника провезли, зарыли. Он спит вечным сном, на его могильной плите красуется надпись: "Русский интеллигент", которого при жизни все ругали, которого поносят и после смерти и который как-никак был самым чувствительным, восприимчивым, благодарным читателем на свете. Конечно, он был наивен, архаичен, нигилистичен, в голове у него был сумбур, но все-таки с тех пор, как стоит мир, лучшего читателя в мире не было. Теперь он крепко спит, и что ему снится -- "Жизнь Арсеньева" или "Кровавые бриллианты", в сущности, все равно. Ведь литература, какая бы она ни была, для него давно не "музыка жизни", даже не пресловутая "музыка революции". Только глухая музыка небытия". 
Походить на этого читателя, адресоваться к его запросам, низвести русскую литературу до добродетельного "семейного чтения" -- это гибель литературы, это уступка и отступление от "мирового значения" России: "...ключи страдания и величия России даны эмигрантской литературе не затем, чтобы им бренчал в кармане добродетельный Кульман..."
Однако эта позиция поэта, в которой с беспощадностью разводится массовое и элитарное в современной литературе ("Мы -- это Бунин и Лоло, Мережковский и капитан 2-го ранга Лукин, Ал. Бенуа и Ренников, Ходасевич и генерал Краснов, Адамович и Кульман, "Современные записки" и "Иллюстрированная Россия"), будет подвергнута рефлексии в эссе Г. Иванова "Распад атома" (1938) с позиций классической русской литературы -- не спасенного литературой читателя и нечитателя.
"Слушаю я, из непрофессионалов (это не значит, что я профессионалов -- слушаю) каждого большого поэта и каждого большого человека, еще лучше -- обоих в одном" -- в этой формуле М. Цветаевой из статьи "Поэт о критике" 1926 года по-своему передана сокровенная надежда на сохранение читателя ("большого человека") как явления соприродного и родного творчеству русского писателя.
В этом общем поле надежд -- неискушенный читатель и русский писатель, оба посаженные в 20-е годы на скамью приготовишек и перевоспитуемых, двинулись своими путями к узнаванию друг друга -- через явление русской классики.
 
Примечания
1. Концепция "свободной школы" и "освобождения ребенка" принадлежит К. Н. Вентцелю, автору книг "Как создать свободную школу (Дом свободного ребенка)" (М., 1906), "Освобождение ребенка" (М., 1906), "Новые пути воспитания и образования детей" (М., 1910), выдержавших в начале века несколько изданий; педагогические идеи К. Вентцеля широко пропагандировались в 10-е годы комиссией по нравственному воспитанию при Отделении Российского педагогического общества; после революции 1917 года К. Н. Вентцель выступит одним из организаторов педагогической реформы "старой школы".
2. Материалы по народному образованию. Воронеж, 1899. С. 199, 65, 43--44.
3. Клейнборт Л. М. Очерки рабочей интеллигенции. В 2-х т. Т. 1. М., 1923. С. 38, 43.
4. Добренко Е. Формовка советского читателя. Спб., 1997. С. 11.
5. Красный библиотекарь. 1923. № 1. С. 7--8.
6. Цит. по: Инструкция по пересмотру книжного состава библиотек. М.: Красная новь, 1924. С. 4--5.
7. Пришвин М. Дневники. 1920--1922. М., 1995.
8. Цит. по: Ярославский Е., Зырянов И. Обзор новой антирелигиозной литературы // Печать и революция. 1925. № 5--6. С. 293--304.
9. Цит. по: Вечер книги в избе-читальне и рабочем клубе. Череповец, 1924. С. 19, 23.
10. Инструкция по пересмотру книг в библиотеках. М.--Л.: Долой неграмотность, 1926. С. 3.
11. О паровозе как ключевом образе детской литературы 20-х годов см.: Штейнер Е. Дети под красным паровозом. Лирический герой нового типа в литературе победившего класса // Независимая газета. 1998. 1 октября. С. 11.
12. Вторая часть стихотворения была опущена в публикациях повести 70--90-х годов.
13. Как мы ухаживали за нашими животными. М.: Новая деревня, 1924. С. 253.
14. Любош С. Литература грядущего // Вестник литературы. 1919. № 6. С. 24.
15. И. К. Нат Пинкертон -- король сыщиков // Рабочий мир. 1918. № 11; См. также: История библиотечного дела в СССР. Документы и материалы. 1918--1920. М., 1975.
16. Замошкин Н. Пролетчитатели и пролетписатели // Печать и революция. 1925. № 5--6. С. 58.
17. Цит. по: Массовый читатель и книга. М., 1925. С. 76.
18. Яффе Г. Расчистка сознания // Социалистическое земледелие. 1930. 28 июля.
19. Там же. 8 марта.
20. См.: Розенталь Ш. Зинаида Венгерова: модернизм и освобождение женщины// Русская литература. Исследования американских ученых. СПб., 1993. с. 61.
21. Пришвин М. Указ. соч. с. 288--289.
22. Топоров А. Крестьяне о писателях. Барнаул, 1979. с. 284--285.
23. Литературная газета.1933. № 37, 45, 50; 1934. №2, 5.
24. Оружейников Н. Герои жизни и литературы // Литературная газета. 1933. № 50. 29 октября.
25. Мессер Р. Мих. Зощенко. Письма к писателю // Крестьянская газета. 1929. 2 ноября. Цит. по: Михаил Зощенко. материалы к творческой биографии. СПб., 1997. С. 194.
26. Там же. С 213--214.

Версия для печати
 
Афиша на текущий месяц
пн вт ср чт пт сб вс
0102030405
06070809101112
13141516171819
20212223242526
2728293031
Март 2017

27.03.2017

Всемирный день театра! С праздником Вас, дорогие коллеги и зрители! >>
24.03.2017
В дни весенних школьных каникул приглашаем юных зрителей на утренние спектакли. >>
17.03.2017
Народный артист России Аристарх Евгеньевич Ливанов отмечает 70-летний юбилей. >>
 
 
Добавить комментарий  

Главная страница | О театре |  Традиция и мы |  Репертуар |  Труппа |  Премьера |  Афиша |  Заказ билетов | 
Московский Художественный Академический театр им. М.Горького
125009, Россия, Москва, Тверской бул., 22
Тел.: (495) 697-62-22, 697-87-72 (администраторы), 697-87-73 (касса)
E-mail: mxat@list.ru (канцелярия), mxat-otzyv@list.ru (отзывы и пожелания)
Разработка и дизайн: SFT Company © 2006 - 2009
Технология WebDoc