О театре МХАТ имени Горького Репертуар. Спектакли МХАТ им. Горького Традиция и мы
на главную страницу
Премьеры Афиша Заказ билетов
tradition на главную страницу

Русские письма

Автор : Олег Павлов

Очерки народного состояния

Олег Павлов -- прозаик, автор романа "Казенная сказка", сборника рассказов "Степная книга" и других произведений, опубликованных в 90-е годы.
В основу работы положены письма, адресованные А. И. Солженицыну и публикуемые с его согласия. Каждое письмо содержало просьбу придать написанное гласности.
 
Русские письма -- манифесты совести
Как узнать не то что обо всем, а хоть услышать ближнего? Вот вдруг стало известно: тихо, незаметно исчезла в России птица сойка. О ней забыли так давно, что некому теперь горевать. Всполошился совестливо, написал, слезу пролил один старый уж человек -- и сам же сокрушался: а что с того для большинства, что исчезла какая-то позабытая давно птица, какая-то там "сойка"...
А какая польза от одного человека? Кому нужна-то его жизнь? Пожил -- ну и умри в свой час. И на что нам правда, если все равно умрем? Зачем истины нужны, если живей не будешь? Но миллионы раз русские люди, вовсе-то невеликие, с мыслью о самом насущном, а не о бессмертии обращались к себе, друг к другу, нуждаясь в изъяснении себя.
Обычно прячут написанное, запечатывают в письма или в дневники. Человеку свойственно при жизни хранить тайну о себе и о своих делах, чего-то стыдясь или опасаясь, но русский человек не сделал из своих писем, а порой и дневников, тайны. Правдоискатель, он не терпит ничего тайного. Что есть правда, как не вскрытая и выпотрошенная тайна? Видим не замысел, а умысел, наущение дьявольское -- не добро, но зло. И воскрешаем себя, еще-то живущих, но погибших во зле, не молитвой, а бунтом. Есть бунт кровавый и открывающий нараспашку все, скопленное в душах. И есть бунт жертвенный, открывающий точно так же скопленное в душе. Жертвенный бунт -- обличение. Принесение себя в жертву во имя открытия правды. Во имя слова правды. Открытие слов, волевое превращение личного да тайного в общую боль и есть русское письмо. Философский, социальный -- все едино... Бунт.
Россия на многие века -- страна "воровских грамот", "подметных писем", "прокламаций", "листовок", "самиздата". Европу за всю ее историю сотрясло всего одно письмо, вывешенное Лютером на дверях церкви, которую сам же он запер, чтоб пробудить от равнодушия прихожан. Русские ж пишут открыто, протестуют веков пять кряду, и Россия -- огнедышащий вулкан человеческого протеста. Вулкан то тлеет, то извергается -- и с той же неотвратимостью наш бунт метафизический из тлевшего извергает расплавленные взрывы крови да огня. Что было твердью -- дрожит под ногами, ломается от цивилизационных, подобных тектоническим, сдвигов. Счастливый билет в Царство Божие возвращают тоже не один век. Возвращает его Курбский, открыто письмами обратившийся не иначе-то против помазанника Божьего на земле, -- и о том, о божественном праве и о "слезинке", Иван Грозный с Курбским уже вели свой спор. Карамазовский и вопрос, и разговор -- русский, вневременной.
Поучения да слова о благодати, что полны были христианского смирения и тайны, в русской истории так скоро кончаются, как скоро обрушился закон. Закон -- это "Cуд от Бога, а не от тебя". Братоубийство ж, всевластие русский человек однажды и уже навсегда осознал концом истории, Судом не от Бога. История кончилась, а значит, должна быть начата другая. Нужны новые, другие основания жизни на земле. Другие законы. Другое все. Апокалипсические ожидания русского человека из средневековья вплоть до века нынешнего и человека нынешнего суть одно -- не ожидание конца света, а конец, обрыв истории.
"Некуда жить" -- вот русский апокалипсис. И не грядущий, а давно в сознании человека наступивший. До нас многое не дошло, этого человеческого. Но именно дошедшее, чудом сохраненное указывает на то, что ж смерзлось в душе русского человека от ожидания. Дошедшие до нас русские письма все возникают, как человеческие голоса, из пустот не мирных времен, а самых трагических, как глас вопиющего в пустыне. Это всегда письма от жертвы к палачу. Обличение и покаяние ходят рядышком по русской крови, в письмах русских. Покаяние -- то же обличение, но отнюдь не самого себя. Приносящий себя в жертву возвышается покаянием, ведь никогда покаянием не возвысится настоящий или будущий палач: "...не хотел ведь я крови твоей видеть; но не дай мне Бог крови ни от руки твоей видеть, ни от повеления твоего..." Пафос открытости русского письма задан обращениями. Протопоп Аввакум, сидя в яме земляной, волен был обратиться и к Богу, и к Царю. В письмах же к царю Алексею Михайловичу частенько поминает он о том, что, сидя в яме, молится за него, но само его письмо не есть молитва. Обратить всю ту же волю свою только в молитву, слышную только Богу, но не людям, и оказывается для русского человека невозможно. Даже о молитве, как о тайне, он откроет в письме, ведь и ощущает неведомую новую силу слов, какую обретают они, когда тайное становится явным. Какую ж? Cамую великую! Писавший и обращавшийся к "чтущим и слышащим" воплощал то общее, ради чего и жертвовал собой. Воплощался душой в своем народе.
 
Век просвещенных людей и философского бунта открылся "Философическими письмами" Чаадаева и закрыт был письмом Белинского к Гоголю. Философская переписка породила в русских писателях осознание той ответственности, какой никто еще прежде не ощущал. Слово в России для писателя было уже почти свободным. Открытие слов будто б уж перестало быть тайной -- и потому чуть не стало игрой. Человек, говоривший правду, не приносил себя в жертву. Явились "общественные вопросы", и ни для кого они не были тайной. Но начиналась эпоха, обагренная цареубийством... Открытое обращение к людям не делало Достоевского и Толстого писателями. Но если кто в России и совершал свой нравственный выбор в слове, то им был именно писатель.
Есть вредная глупость, заявляющая, будто б русский писатель приблизил конец истории. Ложь -- что Толстой или ж Достоевский увлекли к бунту. Они увещевали своими обращениями от кровопролития и казней то правительство, то революционеров. Но их -- и вот где откровение! -- никто не слышал. Правительство казнило революционеров, революционеры казнили министров, градоначальников, искали смерти царей. В эту эпоху рождались одинокие манифесты совести, а одиночество, особая личная нравственная позиция уже-то становились в подобной атмосфере бунтом. Общественный вопрос должен быть решен как нравственный -- взывали эти манифесты и содержали в себе попытки решения нравственным способом множества острейших вопросов. Обличение впервые выводило русского человека к необходимости самому брать на себя ответственность за ход истории. Осознанная своя личная ответственность побуждала к протесту уже не свободный ум, не душу оскорбленную, а ответственную за каждый поступок совесть. Новая нравственность, разрешающая казнить уже во имя установления на земле справедливости, рождала страстную отповедь в защиту человека вообще, потому как человеческую жизнь и готовы были принести в жертву: на крови, как на основании, строить новый справедливый мир.
Только человечность, обращенность к совести человеческой, окружила писателя русского мифом заступника. Таковым он не был, не мог быть -- ну разве только Толстой, вступившийся за духоборов, пошедших за его же духовным учением. Горький, вышедший из народа, хотевший быть духовным учителем, будучи человеком, вылупившимся из скорлупы темного мира, веруя в знание, единственный сознательно посвятил себя этому мифу -- но, спасая по человеку людей себе близких и помогая миру искусства, миссию свою ж не исполнил. Его трагическое двойничество обнажило этот моральный надлом: видел перед глазами и сталинские лагеря с миллионами узников, и парадные массы новообращенных советских людей -- поделенный надвое как на плахе свой народ, но оказался не в силах быть заступником и учителем своего племени людей, а совершил выбор, который -- что и внушил себе -- совершила сама история.
Но в будущем именно миф о народном заступнике превратит опять же русского писателя в ответственного уже и не перед историей, а перед людьми: обращавшийся прежде сам к людям, он станет маяком для обращений людей, нуждающихся в помощи, в заступничестве, и уже к нему потекут реками полные боли и открытости русские письма. А в начале века русский писатель сам пишет письма о заступничестве -- к своему палачу. Новой власти еще смел писать с обличением Короленко. Сталину -- посмел только советский комиссар Раскольников. Смиренные письма к Сталину напишут Замятин, Булгаков, Мандельштам, Ахматова... Да кто их не написал -- за сыновей, с просьбой о помиловании или с последней верой, что "он ничего не знает!". Их писала массово вся приговоренная Россия, умоляя своего палача. Русские письма -- еще не осознавая себя как силу, не бунтуя, а умоляя, -- так вот рождаются в нашем веке на свет миллионом обретших свой голос в слове человеческих душ. Русский человек только в этом веке массово обучился грамоте. Все века русский народ не был бездушен, равно как и никогда не безмолвствовал, потому что его болью вдохновлялся тот же русский бесстрашный дух, -- но теперь народ обрел собственный голос.
 
Голос этот пробудила еще неотвратимей, если и не взрастила духовно, война. Миллионы писем с фронта, миллионы -- на фронт, обращенные к самым ближним, за шаг от смерти... Истекающие кровью -- писали кровью.
Каждый, кто писал с войны, знал, что письмо его будет вскрыто прежде военной цензурой, а если что -- попадет в лапы смершевцев. Слежка за письмами, будто б за мыслями, была такой же массовой, поставленной на конвейер, еще в царской России. Теперь уж в человеке, в тайниках души его подозревался злой умысел. Открытие слов в письмах стало пыточным словом и делом. С фронта писали -- одно для цензуры, а зная наверное, что письмишко смершевцев обманет, пролизнет, -- всю правду.
Книга, которой суждено было скорбно разделить новый кровавый век на две эпохи, будет начинаться и такими словами: "Дряблым европейским февралем он выхватил меня из нашей узкой стрелки к Балтийскому морю, где окружили не то мы немцев, не то они нас, -- и лишил только привычного дивизиона да картины трех последних месяцев войны". Арест... Фронтовой офицер был арестован -- перехвачено было крамольное письмо к другу. А в офицерском планшете бунтовская "Резолюция № 1". Найдут при обыске еще дневник, писавшийся тоже не для чужих глаз.
Как прятал написанное после всю жизнь Солженицын -- в лагере вызубривая наизусть и шифруя узелками на веревочках; на воле захоранивая рукописи и распихивая по тайным углам -- так это ж написанное, только спрятавши, выуживал из тайников и беспощадно к самому себе, презирая запреты как никто другой, отсылал, открывал обращенное к людям, будто б и роковые свои фронтовые письма. Его случай -- судьба, но вот судьба -- не случай. Все должно было случиться именно так: "Мы переписывались с ним во время войны между двумя участками фронта и не могли, при военной цензуре, удержаться от почти открытого выражения в письмах своих политических негодований и ругательств, которыми поносили Мудрейшего из Мудрейших, прозрачно закодированного нами из Отца в Пахана". В тюрьме над наивностью заговорщиков смеялись: "Говорили мне, что других таких телков и нельзя найти. И я тоже в этом уверился". Но однажды откроет для себя с удивлением еще одну похожую судьбу: "Вдруг, читая исследование о деле Александра Ульянова, узнал, что они попались на том же самом -- на неосторожной переписке, и только это спасло жизнь Александру III 1 марта 1887 года". Спасло жизнь царю и отняло другую -- Ульянова, а брат казненного отнял жизнь у последнего русского царя.
Солженицын писал "Архипелаг Гулаг" с опорой на читательские письма, что хлынули к автору повести об одном дне Ивана Денисовича. Письмо освобождало от немоты. Ни одно произведение не рождало еще такого стихийно-сплоченного обращения людей, пробуждения веры в справедливость, в победу добра, духа человеческого над злом. Слово его было услышано! Читая открытые обращения Солженицына того времени, читая "Жить не по лжи", удивительно понимать, что всего десяток лет тому назад все безмолвствовало.
 
Когда голос самого Солженицына будет заглушен, а потом и смолкнет в изгнании, в советской действительности письма не утеряют уже своей раскованности, внутренней свободы. Пробуждена вера в литературу -- и письма читателей не одно десятилетие откликаются на романы, повести, книги, обращенные к человеку. В нарушение запретов в СССР возникает самиздат; переписанные от руки или в машинописи, по рукам тайно от человека к человеку ходят листы художественных и публицистических произведений, схожие только с письмами. Люди верили тем, к кому обращались.
Обращения людей в газеты, в органы власти были также массовы. Письма трудящихся всячески поощряются властью. Письма с жалобами на произвол инстанций или даже на качество товара посылали в газету -- и газета, почти каждая, будто б уполномоченный государства, отсылала письмо на проверку, на контроль в соответствующие органы. Вера и отзывчивость людей были массовыми: газеты открывали рубрики -- порой тематические, порой проблемные, где публиковались письма обыкновенных людей или рассказывалось о судьбах людей, -- а в ответ шли сотни, а когда и тысячи писем, обращенных к этим людям с предложениями дружбы, помощи, со своими мнениями.
Эту силу доверия, отзывчивости подхлестнуло гласностью, когда и тиражи всех массовых изданий в стране достигли миллионных отметок. Явилось понятие "общественное мнение", что было символом поначалу нового порядка вещей -- что власть оборачивается к человеку и осознает себя зависимой от его мнения или же выбора. Обличения, открытия всех тайн насыщали это мнение как губку. И если поначалу общественное мнение казалось силой самостоятельной, будто бы правящей в обществе, перед которой заискивали, на которую опирались, то очень скоро им научились управлять, а потом и помыкать. Управляли -- чтоб прийти к власти. Помыкали -- придя к власти.
 
Последний всплеск веры людской -- 1991 год. Впервые за всю историю народ обрел свободу выбора. Голосованием людей в России сменилась власть. Одобрена на референдуме была новая конституция, сменившая экономический и политический строй в стране. То есть свершились по воле народа все исторические перемены -- властным было только решение о роспуске СССР, а в последующем -- о роспуске российского парламента первого созыва.
Победа тайного свободного голосования над открытым и несвободным низвергла в русской истории наши всегдашние нравственные выборы. Тот или иной общественный выбор теперь -- это не нравственный вопрос, так как он совершается волей обычного большинства, то есть волей аморфной, обобществляющей сумму самых обывательских предпочтений да интересов. Прежде ж он свершался как нравственный волей меньшинства, и люди следовали за ним, движимые только верой, как за обращением, к ним посланным. Этот нравственный выбор меньшинства мог быть по сути бесчеловечным -- как выбор революционный, коммунарский. А мог быть вовсе выбором одиночки -- как в одиночку, только своей волей Солженицын рушил фундаменты лжи под коммунистическим зданием.
 
Сегодня все свершается из того или иного корыстного интереса. Общественное мнение ничего не решает, презирает само себя, и его едва-едва возбуждают мерзкими сексуальными скандалами. Между людьми в России истреблена даже личная, семейная переписка -- не от нищеты, очевидно, а от неверия в ее смысл. Никто не верит, что он живет и что кругом продолжается жизнь. Люди никому и ничему не верят, но и нет глубокой жажды правды, воли к сопротивлению, потому что сопротивляется большинство только тем, что способно еще бороться за свое физическое существование. Хоть все покрыто снова коростой лжи, но это уж ложь, дарованная вседозволенностью, которую даже не обличишь, потому как все мы сегодня -- все наше общество -- живем во лжи животных инстинктов, законов собственного выживания, массовых вкусов.
Но сегодня, сегодня вдруг восклицает в письме человек: "Нет бога, нет! Если б он был, он бы заплакал от такой ужасной несправедливости..." А другие восклицают: "Пусть придет скорей Страшный суд!" -- и взывают так вот истово к Богу.
В них, в русских письмах, сегодня мало есть возвышенного, но они все обращены по духу своему именно к Богу, а не к тем, кому адресованы были почтой, к таким же людям -- на звук или свет их имен. Все эти письма миновали Бога. Они, наверное, и написаны были и отосланы, когда в людях совершенно истратилась хоть какая-то вера. Но жить без веры невозможно. Без нее -- только умирать. А люди хотели и хотят жить, не могут смириться с мыслью, что должны исчезнуть бессмысленно, бесцельно, и упрямо цепляются за последнюю возможность кому-то верить, будто эта вера только и продлевает их жизнь.
 
В современной России такую последнюю веру смогли родить в людях всего несколько человек. Один -- это президент страны, которому кто-то все еще верил. Второй -- это не солгавший ни в одном своем слове русский писатель. Писали еще на имя сгорбленного тихого человека, будто святому, а когда он ушел из жизни, то люди продолжали писать уже его жене, не желая смиряться с тем, что один из адресов был вычеркнут смертью. Пишут как на деревню дедушке: "Кремль, Ельцину", "Москва, телевидение, Солженицыну". Люди писали и пишут с последней верой: "Спасите! Бейте в набат!" Но ведь и Сахарова, и Солженицына захлопывали, осмеивали, когда всходили они на народную трибуну, и это избранники народные не желали их выслушать. Так чем они были всесильней писавших им людей? Кого и как могли спасти? Солженицын в очерках изгнания рассказывает: отвечал на письма раковым больным, что обращались к нему, зная о его собственном излечении от рака благодаря настою трав -- самодельному, им же изобретенному лекарству, и раковым больным высылал детальный ответ о своем лекарстве.
Один человек не в силах ответить всем, как не может он ответить за всех, и тоже понесет свою душу на суд наравне со всеми, держа ответ за свои поступки и непоступки.
Россия пишет
"Я простой рабочий и могу сказать о себе, что никогда не состоял в партии, не потому, что я ненавидел эту систему, а просто из соображения, что партийный билет был корочкой для куска хлеба определенной части ее членов. А я не нуждался о том, что останусь без куска хлеба. Я и сейчас об этом не думаю, так как имею достаточную квалификацию, да и не одну профессию. Теперь мне 56 лет, и будет просто смешно, чтоб я в свои года уже лживо перестроился в новые демократические порядки. Зато люди, которые вчера еще сидели в партаппаратах и на руководящих должностях, быстро перепрыгнули на тот берег, прихватывая высшие должностные кресла, и еще пуще разваливают страну, огульно ее грабят на этот раз. Я помню послевоенное время, разруху и голод, когда карали, сажали за 1 кг зерна, картофеля. Мы понимали, голод был, но воровать нельзя. А сейчас крадут эшелонами, и не голодные, а которые бесятся с жиру. Уж если сажать, хоть миллионы таких, то надо сажать. Их надо лишать свободы и такой демократии. Аферистов, кто людей обманул, -- сажать. Зато сейчас с каждого честного заработанного рубля заставляют честных людей платить чудовищные налоги. Да, я согласен, что в магазине почти есть все, чего не было в социалистическом магазине, но какой толк, если всю зарплату можно проесть за неделю? Имею двоих детей, скорее всего, уже взрослых детей, мужчин, у которых уже есть свои семьи. Мои сыновья тоже не состоят в партиях. Но у них нет больше права на труд. Могут вышвырнуть с работы. Могут зарплату не платить".
 
"Пишет вам рядовой россиянин. С потолка президента и правительства я баран и быдло. Хочу поделиться своим житьем и высказать мое личное отношение к сегодняшнему дню (где так вольно дышит человек).
Родился я не под счастливой звездой. Мать была неграмотной деревенской женщиной. Четыре года ходила в первый класс, то есть каждый год до первых морозов. Отца не помню. Погиб под Сталинградом без вести. Рос я в Приморье. Есть такой поселок Липоведы. Жили в бараке. В комнате 3 на 5 метров. Нас, детей, было трое. Холод и голод ощущается детством до сих пор. С горем пополам окончил семь классов. По просьбе матери пошел учиться в РУ г.Владивостока по специальности судовой сборщик. Ее родной брат по этой части был мастером. И меня мать хотела видеть в этой форме. Когда я первый раз попал на судостроительный завод, где в то время, находясь в цехе, необходимо было кричать на ухо, я плакал. Это был ад. Это было в 1952 году. Прошло два года, и я стал работягой. В то время уже болела моя мама смертельной болезнью. Белокровие. Уволиться почти невозможно с завода. Куча справок. Увольняюсь. Еду домой. Маме 40 лет. Мать перед смертью просила меня, чтобы я после ее смерти не бросил брата с сестрой. Я даю обещание. Этим обещанием похоронил все свои мечты. Так для меня наступили тяжелые дни.
Я здоровьем не блистал. Надо было добывать хлеб. Я не мог устроиться на работу. На шахту не брали. Поселок небольшой. Мои слезы в комсомоле и КПСС не пробивали. Им было наплевать. И только на стройке шахтуправления меня приняли разнорабочим. Сменил молоток и зубило на лом и кирку. Зима, лом, траншея. Добываю хлеб. От недоедания, мерзлой земли в глазах искры. Мне советуют младшего брата устроить в интернат. Я все пороги обил в г. Уссурийске. Добрался до самых верхов, но никто меня не понял. Сестра желает учиться в техникуме. Мой заработок на стройке 700--800 рублей по тем временам. Сестре надо помогать. Не выдержала, пошла работать. Я с братом уезжаю на вновь строящийся завод по ремонту атомных лодок, его теперь часто по центральному ТВ показывают -- бастуют. Одиннадцать лет отдал заводу. Учился заочно. Работал судовым сборщиком. Избирался освобожденным председателем цехкома. Работал инженером, ст. инженером, мастером, нормировщиком. Вступил в партию КПСС. В стране был подъем производства. И в магазинах было что-то. Шли шестидесятые годы (в бытность Хрущева).
По семейным обстоятельствам переезжаю во Владивосток. Работаю на инструментальном заводе в должности ст. инженера. Масса обязанностей по общественной работе: член партийного бюро, член профкома, "постоянный председатель" по выборам в Верховный совет, краевые и местные советы, командир народной дружины. Но языка за зубами удержать не смог. На заводе скандал между сторонниками старшего инженера и директора. Письмо в газету "Правда" послужило поводом для раздора. Нас, членов бюро, стали пытать, то есть отношение к письму, -- комиссия из крайкома партии. Прямо и четко говорю, что необходимо проверить все факты в письме и наказать виновного по фактам. Мое выступление не понравилось комиссии, правда, наказали обе стороны. А через некоторое время идет обмен партийных билетов. Идет собеседование. А получать билет надо было у первого. Если б вы знали, как он этот билет крутил, как он сожалел, что мне его обменяли. Все мне припомнил.
Вот уже двадцать лет я живу на одном месте. Завод с ноября месяца закрыт на неопределенный срок. Нет заказов. Я не у дел. Нас не увольняют и не дают работы.
А как мы с женой были рады, когда началась перестройка. Я с работы отпрашивался, когда по ТВ выступал Горбачев. В рот заглядывал. Начался выход из партии КПСС. Сделал это и я. Я в партии пробыл 30 лет. Мне пришили персональное дело. 1991-й, август, сентябрь, ГКЧП. С женой ночью не спали, слушали "Голос России" по радиоприемнику. Волновались за Ельцина, за "демократию". На заводе ТВ. Я даю интервью. Я -- мы -- все заводчане -- поддерживаем Ельцина, свободный труд и зарплату.
Приватизация завода. Что это такое? Толком никто не знает, с чем ее едят. Трудно понять. Нашему заводу навязывают приватизацию по третьему варианту. Решаем. Хлопаем. И прохлопали. Я лично много сил тратил на сплочение рабочих, на борьбу против решений администрации завода. Мое обращение к рабочим свелось к тому, что они отказывались дать подпись под текстом обращения и т. д. А повязаны они были одним -- это пьянство на работе. Все им прощалось. Этим они были куплены. По этому принципу и сейчас народ живет. За что и поплатились. Теперь нас с завода выгнали. Я писал Чубайсу А. Б., что приватизация идет неправильно. Писал, что заводы грабят. Наш завод знали во всех республиках СССР. Сейчас тяжело смотреть. Завод разграблен. Тяжело смотреть на разбитые окна цехов. Помещения цехов и отделов сдают в аренду. А это зарплата для администрации; для нас, рабочих, денег нет. Госкомимущество края подсунуло нам человека на пост директора. Мы все поверили. Он нам обещал до нового, 1995 года погасить задолженность и вывести завод из прорвы. Вышло наоборот. Через два м-ца завод остановился. Пенсию оформлять невозможно, что положено делать отделу кадров, работяга бегает сам. А кругом пинают. Попробуй докажи.
И вот у меня сложилось в душе, что я виноват сам. Виноват за то, что я родился и жив, за доверие людям. Меня обманывала партия КПСС, затем Горбачев М. С., затем Ельцин Б. Н. со своей командой во главе с Черномырдиным В. С. и Чубайсом. Что я имею на сегодня? Ответ: НИЩЕТУ. Только во сне забываешься, а как только открываются глаза, сразу же появляются боль в груди за свою бездеятельность и унижение. И так каждый день".
 
"Поскольку им нужно защищать себя от разоблачений со стороны народа, то они сплотились в единый клан. Потеря единства равноценна смерти. Именно по этой причине они изо всех сил стараются "нейтрализовать" своего противника, народ, лишая его элементарных прав. Начиная от местной администрации, милиции, прокуратуры, суда и кончая Верховным судом и аппаратом Президента, обращения граждан нигде не регистрируются. Это дает чиновнику право не отвечать и выбрасывать любые заявления в мусорный ящик. В других структурах власти -- ненамного лучше. Следует добавить, что на Старой площади (аппарат Президента) организация приема граждан по сравнению с брежневскими временами ухудшилась в несколько раз".
"Мы пытались начать демократию снизу -- это выборы в начале года в местные органы власти. На всех уровнях выбраны все до единого представители "партии начальства", прежних и нынешних хозяев жизни. На прежних выборах, в 1990 году, 10% были инакомыслящие. Основной фактор: уже четвертое поколение живет в перепуге. Наш край -- край лишь непуганой номенклатуры. Она поняла истину: для основной массы населения удар по животу страшнее, чем удар по голове, -- это им дала перестройка. По-прежнему -- раньше голосователи, теперь избиратели -- отдают голоса за тех, на кого начальство указало..."
 
"Россия никогда не была демократической страной. Раньше было: партия сказала "надо", а мы должны были говорить, что обязательно сделаем. В 1991 году вдруг круто все изменилось. Нам стали говорить, что к нам пришла демократия. Это только первая естественная стадия демократии. Она называется вседозволенностью. Хотя у нас и есть различные силовые структуры, но они не могут остановить, да и не остановят рост несправедливости, коррупции, преступности. Даже при расцвете демократии нужны строгие регулирующие, а порой и ограничивающие законы. У нас же в России сейчас разрабатываются и стараются внедрить в жизнь законы, которые воспитывают и развивают в людях алчность, стремление к наживе любой ценой".
 
"А в деревнях всю жизнь угнетают, все отбирают: молоко, яйцо, мясо. На полях остается много добра, все делается по указке сверху, как будто они больше крестьянина знают, когда убирать урожай. Нет горючего, при нашем-то природном богатстве, наградила же природа людей неблагодарных, все за границу, опустошают матушку-землю".
 
"Получил немного землички для устройства крестьянского (фермерского) хозяйства и тем и кормился до сих пор. Сажаю сад, развожу пчел, выращиваю картофель и разный овощ -- кормлю семью, часть урожая продаю. Работаю руками, произвожу экологически чистый продукт и не устаю надеяться на то, что наступит наконец такой день, когда нам потребуются учителя, когда народ потребует к себе таковых и разгонит совсем всяких пастухов с палками и кнутами, какие до сих пор стоят над ним. Увы, дожидаться светлых дней нынче трудней. Хотя хорошие люди, конечно, есть, но народ парализован. Все по своим закутам. Ну а крестьяне, село, вообще потеряли все здоровые силы. Смешно, но именно я, вообще-то городской человек, сегодня пытаюсь возвращать на бывшую ростовскую огородную землю огородные навыки. Раньше тебя поддерживали все-таки то же телевидение или радио. А сегодня оттуда на страну никто ничего хорошего не вещает".
 
"Душат нас всех -- и колхозы, и совхозы (АО). Скота осталось в нашем совхозе "Степановское" 40--50% стада. Техника подошла на списание, выходила свой срок. Зарплаты не дают. Горючего на сегодня нет. В долг под урожай не дают. Чем сеять, неизвестно. Гужевого транспорта нет. Кто-то хотел купить убойное мясо. Зарезали 150 коров, покупатель сразу не приехал -- и мясо пропало. Неделю вида нет. А когда приехал, пришлось этому заказчику отдать по 2000 рублей за кг. В Николаевском районе из-за какого-то дурака попало в банкроты 3 совхоза. Нечем рассчитаться с долгами банку. А в совхозе (АО) "Вербенское" было аж 4 отделения, самый большой был совхоз в районе. Сейчас продадут оставшийся скот, технику, что можно продать -- продадут, и ничего людям не остается. Куда теперь им? C чего будут начинать? Мы, крестьяне, свою продукцию сдали государству в сентябре, но денег не получили. Горючим не запаслись. Работать нечем. Техники нет -- сеяли лукошком. Все дорого. Деньги наши за 7--6 месяцев съела инфляция. На душе у всех скверно. Ждем наших денег, обещают день, месяц, полгода... А веры никакой. Дров нет. Угля нет. Рубят, жгут лесополосы, а то дети померзнут".
"Тысячи фермеров стали отказываться от земли, а правительство вновь занялось коллективными хозяйствами, с каких легче взымать налоги. Крупному хозяйству, разумеется, легче приобрести дорогостоящую технику. В его распоряжении лучшие земли. Но беда в том, что колхозник разучился работать. За годы колхозов погибло столько скота, сколько его, наверное, не было в Америке. А почему? Да все это -- не мое. После обобществления скота крестьянину сделали милость -- разрешили держать одну корову, и ни-ни-ни больше. Уж мужик нежил ее, холил, уж кормил и поил, а она кормила семью да еще и подкармливала гегемона. Идет с пастбища стадо -- набухшее вымя чуть ли не за дорогу сосками цепляется, молоком на версту пахнет. А у колхозной коровы вымечко с кулачок, сразу видно, что нет хозяина. Людей приучили работать помаленечку, получать понемножечку, подворовывать потихонечку. И ничего, живут. Дотягивают до пенсии. В горячее время перекуры да тары-бары. Колхозники выезжают в поле лишь часов эдак в десять. А фермер в это время уже наработался -- он начал работу до солнца, потому что ночует в копне сена".
 
"Пишет Вам семья фермеров из дальнего сибирского села. Сам я агроном, всю жизнь посвятил земле, жена радиотехник и на руках 10-летний сын. Решили уехать в деревню и вести самостоятельное хозяйство. Выделили нам 16 гектаров -- неудобицу. С чего начать? Продали что было ценного в доме, закупили семян, наняли технику, первый год мы отсеялись. Урожай получили, по засушливому году, средний. Техники своей нет. Решили затянуть пояса потуже и купить трактор, взяли ссуду под большие проценты, трактор старенький купили. Но ведь одного трактора мало. А на остальную технику денег нет. А в этом году еще хуже, по всей Сибири страшная засуха, руки опускаются, видя, как гибнет твой труд. Как жить дальше? бросить все это? только это на радость нашему местному руководству, они таких, как мы, ненавидят, подбивают людей против нас. И становится страшно, как живет деревня. Государственное -- растаскивается, пропивается. Работать не хотят -- зачем, легче украсть и пропить. А мы так жить не хотим. Я посвятил тридцать лет агрономии и хочу видеть дело рук своих, хочу помогать деревне. Со своего первого урожая мы 3 тонны раздали людям, хоть самим было туго. Но такая тоска на душе, бьешься как рыба об лед, а толку мало. Мы знаем, что надо биться за лучшую жизнь для наших детей, но пока что не знаешь, как выбраться наружу самим".
 
"Моя нищая пенсия -- это нарушение прав человека. В Чечне убивают сразу -- это легкая смерть. А умирать постепенно от голода -- это садистская смерть, устроенная нам сегодня. Эта постепенная смерть миллионов пенсионеров должна также подлежать судебному разбирательству как нарушение прав человека с издевательским оттенком. Почему об этом молчат наши правозащитники? Почему молчат об этом наши телевидение и газеты? Мой трудовой стаж 31 год. Ежемесячная пенсия за три последних месяца составила 38 573 рубля, надбавка -- 19 700 рублей. Итого: 58 273 рубля!
Получила за январь 58 273 рубля, из них:
-- квартира (моя доля) -- 10 тыс.,
-- электроэнергия (моя доля) -- 5 тыс.,
-- телефон (аб. плата и переговоры) -- 5 тыс.,
-- самые необходимые, элементарные лекарства от хронических болезней -- 15--20 тыс.
Остаток -- 23 273 рубля!
Этих денег не хватает на двадцать дней, если покупать ежедневно только по одной бутылке молока (625 руб.) и одному батону хлеба (720 руб.). Но так сегодня. А что будет завтра -- не знает никто. У нас во Владимире за последние два месяца сливочное масло подорожало в два раза, сахарный песок -- в три раза и все остальные продукты питания в этих же пределах. Но об одежде, сливочном масле, овощах, мясе и рыбе и думать не приходится. Что это, если не геноцид? Я бабушка, у меня двое внуков. Когда я смогу, и смогу ли вообще, угостить моих внуков конфеткой, стаканом молока, кашей? В средствах массовой информации постоянно утверждают, что денег нет только у того, кто не умеет и не хочет работать, но я честно отработала -- почему тогда обрекают на такую пенсию умирать? И по какому праву внушают моим детям и внукам эту абракадабру? И кто это внушает такое обо мне -- Гайдар? Чубайс? Мы, нынешние пенсионеры, платили налоги, а их поколение на эти налоги: бесплатно отдыхало в пионерских лагерях, бесплатно училось в школе и в институте, бесплатно лечилось, бесплатно получало квартиры, бесплатно растило так же вот уже своих детей, включая бесплатный детский сад. Почему ж они других теперь людей в России такой жизни, всего этого лишили? Почему же для наших детей, внуков должно было все стать, по мнению этих господ, платным? Почему нам, старикам, начисляют они теперь, даже не пряча глаза от стыда, такую пенсию, на которую мы будем только умирать?"
 
"В июне 1992 года наш тогда еще уважаемый президент предвосхитил нас, что вступает в силу новый закон о российской "справедливой, в полном объеме" пенсии. Но результат новоиспеченного творения просто ошеломил. Благодаря коэффициентам, которые были придуманы якобы для осовременивания начисленных еще в советское время пенсий, в одночасье пенсионный потолок был превращен в пособие для бомжей. Меня гнетет сознание того, что это моя страна унизила меня, растоптала, ограбила, перечеркнула мою жизнь".
 
"Война для меня закончилась в городе Будапеште (1080 зен. арт. полк). Кончилась война, и нас выселили за пределы города, окружили заборами, поставили часовых. Кормить начали одной чечевицей. Ну, это еще бы ладно, но дальше вот было что. В 1946-м отправили в город Харьков на Холодную гору -- это был своего рода пересыльный пункт. Обманным путем сгрудили в одну кучу наши самодельные сундучки, затем стали по одному вызывать из строя, класть перед офицерами на стол этот сундучок. И те как шакалы пошли шерстить под одну гребенку. Полетел на землю нехитрый солдатский скарб: портянки, обмотки, гимнастерки, сапоги, рубашки. Выросла целая гора тряпья. А нам и невдомек, что это, оказывается, Родина-мать вот так вот встречает своих защитников-победителей! Свершив постыдный срам, униженных и осрамленных, погрузили в вагоны и, ничего не объясняя, этапировали на Дальний Восток. Расселили на Сахалин, Курилы, Камчатку. Там пришлось всем служить еще пять лет, уже после войны. Лесоповал, стройка, и так каждый день. За семь-восемь лет службы для нас не было ни одного отпуска и даже ни одной увольнительной. Срок службы там для офицеров зачитывали год как за три. Для зэков на тех же работах тоже был льготный зачет. А вот для солдат и сержантов так называемой "срочной службы" -- а многие с войны уже по седьмому и восьмому годку тянули без отдыха солдатскую лямку -- зачитывали на лесоповалах год за год. Никакой вины не предъявляли, ни с какими приказами не знакомили, а держали на положении зэков по семь-восемь лет, да еще прошедших войну. С этим смирились тогда... Но вот дожил до пенсии -- и тот же расклад. Самая ущемленная и униженная категория пенсионеров -- трудяги. За спиной сорок лет труда, как ветерану войны плюсуют одну минимальную пенсию, и все равно, оказывается, зачитывают по-прежнему как людям второго, третьего сорта, именно солдатам.
А кому о нас хлопотать? Комитеты ветеранов всегда возглавляют только бывшие генералы. И эти наши радетели за всю свою деятельность за улучшение пенсионного дела бывших солдат нисколько не порадели. Cнова нужнее не мы, а бывшие чины, начальники. Солдат -- он всегда на переднем крае был, он войной надорван, изранен, и его здоровье теперь хуже всего. А пенсия рядового и сержанта в 3--5 раз меньше пенсии офицеров и генералов. Пенсию им, в отличие от нас, выплачивают в сбербанках, подальше от посторонних глаз. Значит, власти знают, что делают, взвесили все, как взвешивали и тогда".
"То, что происходит сейчас у нас в России, убивает во мне всякую надежду на будущее. Дело не в том, как я питаюсь, нет. Опустошение души человека и общества в целом -- страшные явления наших дней. Немножко о себе и своей семье: я и жена пенсионеры, живем вместе с сыном, невесткой и внуком в доме "хрущевского типа". Работал формовщиком литейного цеха, потом заточником на алмазных кругах и абразивах. Пошел на пенсию в 1987 году по вредности с 55 лет. Назначили мне пенсию хорошую -- 132 рубля. Я даже гордился оценкой моего труда, а теперь эта моя гордость превратилась в нищенскую пенсию с тремя нулями. Живем, не голодаем. Выручает кусочек земли за городом. Только вот частенько болеть стали -- литейка напоминает о себе.
Вот и все, что я хотел рассказать о себе. Страшнее всего -- неизвестность. Почему бы не сказать народу: что, когда и как, в какие сроки будет делаться в стране и каков будет предположительно результат. Пройдет много лет, возможно, несколько столетий, капитализм уйдет в историю, как ушел в историю и феодализм. На смену ему придет совершенно новый, действительно народный общественный строй на всей земле. Я в это верю".
 
"Тысячи детей живут в колодцах, трубах, крысиных подвалах, на кладбищах и свалках не от хорошей жизни, а на питание они достают себе воровским способом. Я живу во Владивостоке. У нас теперь судят и садят по большей части несовершеннолетних. По полгода сидят в СИЗО, где их бьют, а со слов родителей -- издеваются и вешают, чтобы скрыть улики. Почему уголовный кодекс дает право 14-летних оступившихся подростков содержать с уголовниками и насильниками в общих камерах? Они ведь там беззащитны, и получается, что мы заживо убиваем голодных, больных и глупых детей в тюрьмах, во всяком случае, доводим их до этого или способствуем несовершенностью закона. В условиях социальных проблем их лишают нормальной жизни дома, в интернате, зато в объятия принимает тюрьма за воровство жвачек, шоколадок, пирожных, сигарет. Нет нам всем прощения за это. Это тоже репрессии, только детские, против святая святых -- детей. Миллионы загубленных детских душ, которые можно было без особого труда спасти..."
 
"Вы бы видели, как в Томской области везли стельных коров на забой в мясокомбинат, которые телились прямо в вагоне, и новорожденных телят выбрасывали из вагона -- а поезд шел дальше... Многие из нас, участников войны, сейчас потеряли стержень в жизни. К нам опять пришла беда. Старые солдаты достали свои гармошки латаные-перелатаные -- сохранили их еще с военных лет -- и играют перед народом, а в ногах лежит картуз "кто сколько может"..."
 
"В одиночку мы ничего не можем сделать. Нас никто не слушает. В институтах, так называемых "научных", медучреждениях, в том числе в институте вакцин и сывороток, институте мозга, институте высшей нервной деятельности, на животных, и в первую очередь на собаках, обезьянах, кошках, проводят так называемые эксперименты, а попросту говоря -- пытают. На них практикуются не столько так называемые "врачи" -- будущие ученые, у которых и души нет, но и начинающие студенты. Совершенно здоровым животным делают "операции" на органах: студенты и "врачи" отрезают половину кишечника, желудка, выкалывают глаза, ампутируют лапы, делают электрическую стимуляцию мозга, а после этого безрассудства уходят из этой камеры пыток, оставляя собак, кошек с полуотрезанными органами, с открытыми ранами, в лужах крови -- на выживание. Животные после наркоза начинают приходить в себя и вот с этого момента испытывают настоящие пытки. Эти несчастные покалеченные животные стонут, визжат от изнуряющей боли, а медперсонал на все происходящее смотрит сквозь пальцы. Ничего эти садисты-выродки не желают знать. Выживут так выживут, не выживут -- пусть подохнут. Санитарки говорят: "Это обычное дело: собак складывают в шахту неработающего лифта -- пока не умрут". И все это происходит в наше время, даже в таком институте, как институт усовершенствования врачей, а институт мозга -- очень страшный институт. Животные в такой стране, как Россия, не защищены ни на йоту. В Госдуме все не могут поделить власть. Деятельность вивариев никак не контролируется".
 
"Не знаю, ответите Вы мне или нет, ведь Вы высоко стоите, а кто я? Просто смертный, которых тысячи находятся за колючей проволокой. Я нахожусь в "местах лишения свободы", на особом режиме. в местах этих нахожусь уже не в первый раз. Как попал в это болото первый раз в 14 лет, так до сих пор и не могу с него выбраться. Я никого не виню в этом, что толку сейчас искать виноватых, ведь жизнь пропала и ничего назад не вернешь. Мне сейчас 34 года, в марте будет 35, остался совсем один, ни родных, ни друзей. Что такое семейная жизнь, семья -- вообще не знаю. Да и многого чего не знаю. Все эти годы провел за колючей проволокой, и выходить мне отсюда через семь лет. Вот и получается: что жил, что не жил. То, что я матерый бандит, я бы никогда этого не сказал, не был я ни в каких бандах, просто уж такой несчастливый человек, и это вечное клеймо -- "ранее судимый" -- не давало никакого житья. Такие сроки, за такое, ну вот как хулиганство -- это все равно что тот же террор. Сколько людей простых пересажали за одно выбитое стекло или за "оказание сопротивления милиции"? Может, тоже когда-нибудь поставят памятник -- жертвам "хрущевского террора", "жертвам брежневского"... Ведь сейчас я сижу только за то, что ранее был судим. Дали 10 лет, признали особо опасным рецидивистом -- а за что? За то, что сами ж пацаном отправили в этот мир. И осуждают таких, как я, внаглую. Ведь раз сидел уже -- чего и доказывать. Что поделаешь, нужен был хороший адвокат, а адвокату нужны хорошие деньги -- а где мне их было взять?
В общем, все это позади, а впереди снова годы и годы заключения, и их надо сидеть, надо выжить, ведь здесь, в колонии, это не жизнь".
 
"Пишет вам человек совсем неизвестный, из глубинки Сибири. Почти половина жизни прожита, а судьба не удалась -- одни страдания. Молодой во все верил, всему внимая, к чему стремился. Но бывают моменты, когда вышибает жизнь земная из колеи. Может, я виноват во всем, а может, судьба такая. Мы должны платить за наших дедов, отцов, мы озверели в буреломе событий. Я работал монтажником, плотником, а теперь "истопником". Шикарная специальность -- топить печки зимой в школе, хотя почетная, чтобы дети не замерзли. В детстве я маленько увлекся стихами, писал для себя. Безумно был влюблен во все прекрасное, вечное... Зачем писать о мерзостях тюрьмы? Десять лет, то есть уже более, нахожусь на свободе, и мне дико слышать по телевизору: заложники, рэкет, стрельба. Я возмущаюсь чем: они именем закона детей судили за килограмм конфет по три года. За три рубля давали восемь лет. Желали исправить битьем, пинками, тычками, а теперь крадут сами сотни миллионов, и им -- освобождение. Мне с детства изломали, исковеркали жизнь. Никому нужны мы не были! Бумажный отчет о воспитательной работе. Хоть бы один нашелся увлечь в другую сторону душу! Нужны сейчас эти души! Они отплатят безмозглым дядям той же монетой! Пьянство в деревнях стало нормой дня. Какая нищета!
Вот и говорят: болей душой за себя. А я не могу жить иначе. Я помню, в 59-м году жили в деревне, в Серове, недалеко, в бараках; в маленькой комнатенке -- семь человек, и были по-своему счастливы. Люди были добрей, отзывчивей. А сейчас душит зависть. Почему он? Почему не я живу лучше? Вот и упирается в это. Но я согласен, человек наш талантлив, а его обкорнали. Он должен жить -- и купаться в лучах славы. А его бессовестно обирали свыше и кидали подачки. Русский тем счастлив, если его Родина в величии. Плохо или еще хуже живется, но родину мы любим каждый по-своему, всем сердцем".
"Пишет вам человек нелегкой судьбы из мест лишения свободы, решил обратиться к вам за маленькой помощью... Дело в том, что в первый раз попал по молодости, ну а в данное время сижу, то есть отбываю срок наказания, в возрасте. Семья разрушена, родственники умерли, и помощи ждать не от кого, да и работы нет в колонии, чтоб можно было заработать и отовариться в магазине. Да и колония стала в настоящее время убыточной. Даже по приходу в колонию администрация не в состоянии одеть-обуть вновь прибывших".
 
"В сорок первом добровольцем ушла на фронт на все четыре года страшной войны спасать жизни раненых бойцов. И вот пришла перед самой смертью казнь. В мое отсутствие разграбили, изувечили мой маленький дом. Я не могу восстановить даже такую бедность, в которой еще можно жить, зайти на ночлег. Я не могу жить и погибаю от страданий и беспомощности. Вы увидите великих, богатых, скажите: помогите защитнице Родины. И никто не откликнется, а как будут встречать праздник Победы!"
 
"У меня 1,5 почки, из-за рака удалили, но лекарств нет. Экспертиза показала, что рак у меня от действия радиации, значит, от взрыва на заводе "Маяк". Радиация косит нас -- вот откуда смертность. Дети, если у нас рождаются, тоже больны. Ради бога! Бейте в набат!"
 
"Уже года два, как я пришел к выводу, что в ближайшие годы нас ожидает добровольный Гулаг всей страны, когда мы сами устремимся в Сибирь и на Север на лесоповал..."
 
"Я трижды голосовал за Ельцина -- теперь об этом с горечью говорю..."
 
Пишут пенсионерка З. Ю. Синютина из Москвы и участница ВОВ Зинаида Захаровна Кучеренко из Белгородской области, поселка Красногвардейское; инвалид 2-й группы Леонид Константинович Родин из Орла; школьный истопник Виталий Кириллович Волошин из Тюменской области, Нижнедавдинского района, деревни Большая Заморозовка; фермерская семья Рыжовых из Хакассии, Бейского района, деревни Дехановки; рабочий-строитель Гарик Глебович Арутюнян из Абакана; ветеран ВОВ Александр Филиппович Самойленко из Волгограда; журналист из города Орехово-Зуево Евгений Голоднов; Людмила Ильинична Колесникова из Владивостока; колхозная пенсионерка Ромашова Анна Яковлевна из Нижневартовска; Петелин Борис Николаевич из Липецка, бывший заключенный политических лагерей; старший инженер инструментального завода Козицкий Виталий Дмитриевич из Хабаровска; неработающий пенсионер Виктор Антонович Артемьев из Ленинградской области, Всеволжского района, поселка Невская Дубровка; из Ярославской области, деревни Гора Сипягина биолог и фермер Анатолий Сергеевич Агальцов; глава коллективного крестьянского хозяйства из Волгоградской области Владимир Егорович Сугатов; пенсионерка Л. А. Буланова из Владимира; любители животных семьи Дороховых и Соколовых из Москвы; инвалид от радиации 2-й группы, живущий в Екатеринбурге; фермер из Воронежской области Николай Александрович Подрезов; предприниматель из Пятигорска В. А. Третьяков; коренной липовчанин и гражданин России Иван Секирин; ветеран войны из Томска Георгий Петрович Костарев; пишет живущий в Твери экономист по профессии Анатолий Петрович Солонин; пишет инженер-аэродромщик Дмитрий Сергеевич Моисеев из подмосковного Жуковского и некто Ю. Г. Варенков из Йошкар-Олы, а также заключенный спрятанной за Уралом колонии общего режима Владимир Николаевич Пустовалов и заключенный колонии строгого режима Кузьминов Сергей, отбывающий наказание в Республике Коми, в поселке Чинья-Ворык... Россия пишет.
Существо вопросов
Даты на почтовых штемпелях -- ни одной исторической... Все написано до 1995 года. Бумага пожухла. Мог родиться и уж подрасти за эти годы ребенок. Человек. Но, читая их теперь, думаешь: смогли авторы их выстоять или нет, выжили еще и эти пять лет? Почему пишут все больше старики? Пишут те, кто сейчас болеет, недоедает, чувствуя приближение конца, кто обречен в первую очередь, и вот в этих письмах еще судорожно хватаются за жизнь, как если б молят, чтоб их спасли. (Молодежь, конечно, далека еще от ощущения конца, и до них еще пред краем жизни стоят слоями два, три поколения, так что они еще всем довольны и, как водится, малодушно соображают, что та же участь их в скором времени не коснется, а может, верят, что и никогда не коснется.)
Обреченные на позорное истребление от голода, болезней, безработицы, безденежья, они, уже чтоб хоть смерть их получила смысл, выговаривают в письмах свою боль, ищут в последнюю минуту этой осмысленности, надрывно возвращают себе отнятое достоинство.
В каждом обращении человека есть своя болевая точка. Политики, социологи, экономисты врачуют болезни, понятие о которых имеют только сами больные, самое ясное да пронзительное -- через боль. И вот лечат человека, а ему еще больней. Обещают вправить вывих, а он орет -- руку сломали. А стонущих от боли окружают презрением: "деградировавший человеческий материал", "население низкого качества" -- словом, нелюдь, недочеловеки, недостойные потраченных на них лекарств.
Россия ж в образе и подобии живых людей давно все знает о своей болезни. За каждым стоном, проклятием -- осознанный вопрос. Так что обратная сторона русских писем -- это беспощадный диагноз общественного состояния России, поставленный ее ж собственным народом.
 
Все принятые за годы реформ решения так или иначе входили в противоречие с образом жизни реального человека, так что сами люди с их уже укоренившейся психологией оборачивали преобразования во всех областях в хаос, но это и доказывает, что надо было следовать путем постепенных психологических перемен как в экономике, так и в общественной жизни. Подобное катастрофическое преобразование самой реальности, все равно что среды обитания, обрекало человека только на выживание, как и животное: кто не приспосабливается к новым условиям существования, тот не выживает ("...а на нижние этажи они и не смотрят, хотя, как ни странно, все без исключения заявляют о стремлении создать нормальную жизнь для нижних этажей"). способны же выжить оказались в большинстве только люди аморальные, стремящиеся к обогащению любой ценой и на любых условиях: взяточники, уголовники, казнокрады и тому подобные.
Обреченные на выживание, на приспособление к жизни в насаждаемых условиях, люди живут, соответственно, как могут, а не так, как должно жить по совести и даже по закону. ("А пока каждый живет как может. Даже у бюджетного чиновника жить получше существует одна возможность -- брать взятки. Раньше мы почти не слышали об этом. Сейчас же это происходит сплошь и рядом, вверху и внизу. В этот процесс сегодня втянуты даже простые труженики".) Когда на производстве, где все оклады, ставки, тарифы десятилетиями устанавливались централизованным порядком, а сбыт даже невысококачественной продукции гарантировался тем же госпланом, было в одночасье отменено государственное управление и отпущено все на свободу, не подготовленные ни морально, ни технически к подобным резким переменам рабочие, инженеры, директора оказывались именно ни к чему не способны, так что промышленные предприятия обрекались тем самым только на крах. ("Теперь же узаконили крутую самостоятельность. В этом ошибка наших государственных мужей. Надо было вводить эту самостоятельность медленно -- по мере привыкания к ней, по степени готовности работать по новым требованиям".) То же с обрушившейся в одночасье политической свободой: люди оцепенели, не зная, кому, а главное -- во что верить ("...десятки партий и движений, и десятки идей, в которых и сами организаторы порой не разбираются"). Когда была одна партия и одна идеология, человек в конце концов что-то мог понять и делал свой выбор -- так сознательно отвергли в 90-х годах руководящую роль КПСС. Но в анархии новых идей и партий уже мало что поняли, голосуя неосмысленно, естественно, просто за лучшие обещания, а обещания лучшей жизни вырождались в демагогию, оборачивались обманом, ведь за исполнение своих обещаний ни политики, ни партии, придя к власти, ответственности не несут, руководствуясь в своих действиях уже только политической конъюнктурой. ("Cейчас не знаешь, кому верить, за кем идти. А может быть, это специально партии и движения плодят, чтобы окончательно запутать всех и вся?") Замороченные и обманутые люди не хотят участвовать в выборах своих политических законодателей -- они просто не способны уяснить уже, в чем же суть предлагаемых выборов, чем одни партии отличаются от других, а безразличное отношение людей к политической жизни освобождает политиков от ответственности окончательно. Главное разочарование -- одни стремительно обогащаются, другие же стремительно нищают, и так становится понятным, что о д н и обогащаются за счет других. ("Нет места на земле, где бы жили без исключения одни богатые. Богатые появляются лишь там, где основная масса беднеет и нищает. Противоестественно думать, чтоб богатые, у которых все мысли и действия направлены на то, чтоб богатеть, оглядывались бы в сторону беднейших и смеривали свои аппетиты, никого бы хотя б не разоряли".)
 
Люди, в общей массе своей не стремящиеся к обогащению и живущие воспитанными за десятилетия представлениями о необходимом достатке и социальной справедливости, лишаются возможности прожить сносно только на зарплату, лишаются всех социальных гарантий, понимая теперь свое существование как угнетаемое. Обнищание же, чувство угнетенности все необратимей порождает в людях равнодушие и к труду, и к оставленным за ними самым общим да демагогическим "демократическим правам" на свободное волеизъявление.
Выборы в России обеспечивают победу тем, за кого бы большинство населения так или иначе не проголосовало. В России голосует и решает исход выборов маргинальное меньшинство -- а на выборах в местную власть достаточно уже и 25% от всех голосов избирателей, чтоб выборы были признаны состоявшимися, тогда как неявка на избирательные участки оставшихся 75% есть такое же волеизъявление гражданское, обнаруживающее истинное отношение граждан к предложенным им на выбор кандидатам, а в еще большей мере -- к самой нынешней безликой избирательной системе. При этом выборы в органы власти районов, областей, городов отданы на откуп местным администрациям -- формирование избирательных комиссий, недопущение наблюдателей открывает широкий простор как для предвыборных махинаций ("Даже так: выборы в рабочий день. Отпускали с полдня с условием: обязательно проголосовать -- проверим! Надо было набрать квоту. Удивительная квота, когда менее 10% населения определяют власть для всех"), так и для фальсификации результатов выборов ("Администрацию не беспокоит, за кого проголосуют: опыт фальсификаций уникальный; в Липецке больше года длится процесс о фальсификации выборов губернатора в начале 93-го года -- и вряд ли будет конец").
Все так оболгано за эти годы, что голосовать уже не пойдет именно решающее большинство -- это 25--40-летние, для которых выборы теряют смысл, так как эта часть общества, и должная быть социально активной, уже ни во что и никому не верит, и настроение потому почти безнадежное. Разочарованное ж большинство толкает власть в объятия жириновщины, баркашовщины, зюгановщины ("...а также еще типа Мавроди -- мошенника вроде...").
 
Приватизация в России произошла не в интересах рабочих: они не понимали даже ее сути. И не в интересах производства: управляющий заводом назначался чиновниками от госкомимущества, и оказывался им временный, пришлый человек, который даже зарплатой не зависел, как рабочий, от состояния производства, отчего и выгодней становилось просто сдавать помещения из-под остановленного, разрушенного производства в аренду, а рабочие безропотно голосовали за все решения новой заводской администрации, боясь увольнений за свои питейные грешки. Рабочих не увольняют, но и не платят заработной платы -- не увольняют, чтоб не платить пособий по увольнению. Взыскание долгов по суду -- начало бюрократической волокиты, которую рабочий человек, не имея средств на помощь юриста, редко когда осиливает до конца. ("суды занимаются волокитой по отношению к нам, рабочим: то им не та бумажка, то подпись не та".) Состоянием приватизированного завода и судьбой рабочих не интересуются краевые власти -- губернатор, краевая Дума освобождены от ответственности и брать ее на себя добровольно уже не хотят. Профсоюзное движение, как еще одна законная форма защиты рабочими своих трудовых прав, лишилось смысла, если завод не приносит прибыли и его администрация вовсе не заинтересована в рабочих. Профсоюз уже в самом абсурдном виде превращается на заводе в пособника администрации. ("На заводе остался один член профсоюза, она же председатель профсоюза, она же начальник производства".) Если завод стоит, то рабочие лишаются не только средств к существованию, но и медицинской страховки, так как оплачивать ее должно неработающее предприятие. Совершенно обреченными оказываются те, кто проработал на заводе по 20--25 лет: если все, кто еще здоров и в силах, увольняются и устраиваются на новых местах, то для рабочих предпенсионного возраста, которых и большинство, увольнение равносильно потере пенсионного стажа, он прекращается, когда человек увольняется с завода и не находит в течение ближайших месяцев нового места работы, а пожилых-то нигде и не принимают на работу. ("Пытался найти работу. Годы пенсионные -- а надо только молодых. "Ты что спонсоров ищешь, когда дуба дашь" -- вот такое можно услышать из уст отдела кадров, да еще от женщины".) В конце концов рабочий человек как таковой оказался выброшен из жизни. ("У нас в городе весь транспорт с 1 марта переходит на коммерческий уклон. А я как смогу купить билет в автобусе, трамвае, троллейбусе? Где я возьму такие деньги?")
 
Если на рабочих или инженеров еще можно будет выучить, возрождая промышленность, то разруха долгая в сельском хозяйстве пускает на убыль даже не урожаи да надои, а само русское крестьянство -- деревенский человек отвыкает от крестьянского труда, научить же кормиться от земли, научить работе на земле почти нельзя, ведь земля это не станок, а живая почва, равно как земледелие -- не производство, а могущая быть утраченной культура пользования землей, ведущей себя по-особенному в разных краях и условиях.
Крестьяне живут на земле -- это еще одно их отличие от рабочих, которые живут в городах, где свободны люди переселяться, переезжать в поисках работы, но безработица в крестьянских хозяйствах, их разорение влекут за собой последствия одинаково катастрофические -- исход из деревень, беспробудное пьянство (вырождение уже физическое). Русская деревня заколочена наглухо в гробовое молчание -- о миллионах людей не вспоминают в СМИ даже в пору страды или посевной.
Крестьяне беспомощны перед заказчиками -- будь то коммерческий заказчик или государственный, которые могут не выполнить договор или не заплатить, но при том их не объявят за это банкротами и денег с них за ущерб или долги не взыщешь. Зато если совхоз, разоренный своими заказчиками, не расплатится по банковскому кредиту, то его объявляют банкротом и распродают все имущество. Кабальные формы кредитования сельских хозяйств таковы, что ускоряют их банкротство. Сдается в залог под кредиты не земля, так как земельный кодекс у нас исключает собственность на землю, а техника, скот -- сельхозимущество, с распродажей которого крестьянам уж ничего не остается делать на земле, как и земля остается никому не нужной.
Банкротства коллективных хозяйств подобны поджогу кораблей, но бежать с этих кораблей потерпевшим бедствие колхозникам уже некуда и не с чем; крестьяне могли б получить в собственность или в аренду с правом залога земельный надел и выйти своим паем из того же колхоза целыми да невредимыми, но крестьянам невыгодно выходить даже из таких, обреченных на гибель колхозов, так как их существование в одиночку с теми ж кабальными банковскими кредитами будет еще бедственней. В сельском хозяйстве царит тот же хаос, что и в промышленности. Экономическая самостоятельность при советских способах хозяйствования придушена налоговыми поборами, неплатежами, инфляцией. Директорский корпус научился не работать, а паразитировать на разрухе. Наемные рабочие, колхозники брошены государством (которое их когда-то нанимало да содержало) на произвол заказчиков, директоров.
 
Правительство объявило курс на создание фермерских хозяйств, дало начальную свободу и льготы -- право на аренду земли, льготное кредитование, но, когда фермерское движение стало массовым, бросило его на произвол судьбы. Оно, набирающее силу, должно было естественно потеснить в России чахнувшие коллективные хозяйства -- перенять у них землю, технику, после чего вставал бы уж со всей неизбежностью вопрос о частной собственности на землю. Чиновники согласны были в начале реформ в сельском хозяйстве поощрять частника. Но отдать ему в собственность землю, подчиниться его интересам были уже не согласны. В их интересах поддерживать на плаву требующие громадных дотаций неэффективные коллективные хозяйства, потому что чиновник сам точно так же паразитирует на дармовых бюджетных средствах и желает к тому же не служить чьим-то интересам, а управлять, исходя только из своих, бюрократических.
Фермер получил землю худшую из худших, притом большую ее часть в аренду, за арендную плату, назначаемую не из расчета, плодородная она или нет. У него нет всей необходимой техники. Проценты по банковским кредитам так велики, что их нет смысла брать -- если берешь кредит, к примеру, на покупку трактора, то выплачивать после по процентам надо вдвое больше, чем стоил этот трактор. Фермерские хозяйства, поставленные в неравные условия с колхозами, даже несмотря на то, что фермер заинтересованней колхозника в конечных результатах своего труда, вырождаются в России, и доказательство этого -- массовый исход из фермерского движения когда-то увлеченных реформаторскими посулами трудолюбивейших, знающих людей.
 
Страна новая, а многие законы остались от старых времен, но действие их оказывается куда более жестким именно потому, что новая реальность куда жестче, чем советская. Так, не претерпел изменений в отношении подростковой преступности уголовный кодекс, но за это же время изменилось очень многое, притом по существу. Новые реалии -- беспризорные дети, массовая безработица молодежи и неизвестные до этого виды детской преступности (детская проституция, воровство как единственный способ выживания у беспризорных детей), вовлечение малолетних в преступления, не ими продуманные и неестественные для их возраста -- по сути, детская преступность организуется теми, кто использует еще действующее правовое освобождение подростков в возрасте до четырнадцати лет от уголовной ответственности. Инспекция по делам несовершеннолетних способна осуществлять в их отношении только милицейские, карательные функции, тогда как прежде ей вменялась в обязанность работа по исправлению трудных детей и подростков: вместо устройства досуга и отдыха для детей и подростков -- расширяют колонии и тюрьмы.
 
Но кое-какие законы в России все же принимаются... Размер пенсий и надбавок, утверждаемый в Российской Федерации всеми ветвями власти как закон, есть законодательный акт, который прямо обрекает инвалидов и пенсионеров на физическое истощение и, по сути, лишает нетрудоспособных по старости или по состоянию здоровья людей права на жизнь. Сегодняшняя пенсия по инвалидности или по старости -- это закон, чисто исполненный в юридическом отношении и подогнанный под конституцию, так что в нем не содержится никаких противоречащих ей или другим главнейшим государственным законам формулировок. И только действие всякого закона обнаруживает его истинное содержание -- и в этом случае оно оказывается как бы составом преступления; но за доведение человека до голодной смерти или самоубийства не может быть осуждено само государство, разве только морально, судом общественного мнения, которое юридически также не в состоянии ничего обжаловать, поменять. Такой закон -- это государственный приговор в России всем немощным и слабым, будто бы бедность и нищета положены ни больше ни меньше как в основу государственной политики. Непомерно низкая пенсия за всю трудовую жизнь: "идем к концу жизни, а люди и не жили по-человечески", "пенсия как будто до копейки высчитана, а как жить, как там считали, если даже с лиху не хватает".
Когда переводят человека на положение инвалида и устанавливают состояние ("инвалид от радиации", "инвалид по зрению", "инвалид детства") и группу инвалидности (степень тяжести), то такая категория, как "причина инвалидности", не берется в расчет. О "расчете" говорить здесь уместно, так как размер пособия рассчитывается у нас только из суммы потерянной трудоспособности, но при этом не учитывается, по чьей вине потерял здоровье человек: по своей собственной, от рождения, по вине физических лиц или самого государства; и оказывается, что в наших-то условиях именно государство, делая инвалидами своих граждан, не несет за них какой бы то ни было серьезной ответственности. Человек лишается по вине государства, на государственной службе здоровья -- а государство только и решает, дать ему рабочую группу инвалидности или не рабочую, платить поменьше или побольше, хоть ясно, что чернобыльский ликвидатор -- это, для примера, не разбившийся на своей машине автолюбитель. Потеря трудоспособности есть показатель общий, но в нем не учитывается та степень ответственности, которую несет то же государство, если посылает своих граждан в приказном порядке на войну или тушить горящий атомный реактор. В прошлом веке, при царском правительстве, в России был институт инвалидов; имелись в виду именно те, кто утратил здоровье на государевой службе. Вместо персональных государственных пенсий инвалид армии, ветеран боевых действий или чернобылец сегодня получает паршивый клок -- пресловутые льготы, не имеющие никакого денежного выражения, которые он еще должен сам же потрудиться реализовать. Персональные же государственные пенсии получают у нас те (и это не злая шутка), кто руководил государством, а также народные депутаты, генералы и прочие особо ответственные государственные деятели.
 
И если люди переведены на положение государственной скотинки, то что уж говорить о животных, о зверушках... В России не принят закон о защите животных -- это еще одно отличие ее от европейского (гуманистического) стандарта, хотя наша страна является членом Европейского совета. Так, в Англии еще в 1976 году был принят закон, запрещающий в медицинских учреждениях этой страны совершать действия, которые могли бы нанести ущерб живым не только млекопитающим, но и земноводным (нельзя резать, к примеру, в научных целях даже живую лягушку). Во многих же наших институтах над животными просто "ведутся эксперименты", то есть их "исследуют" ученые в самим еще неизвестных целях или для отчетности. Обучение на живом материале не только является мучением животных, но способно и воспитать в будущих врачах садистские наклонности и в отношении людей. Врач должен чувствовать боль того, кого оперирует или лечит, испытывать если не сострадание, то участие в больных, потому что он может избавить человека от боли, стараясь принести ее своим вмешательством тоже как можно меньше.
 
Общественные болезни, страдающие люди -- по чьей вине? "Кто виноват?" -- тоже русский, сущностный для нас вопрос. Но почему всегда спрашивалось "кто?" и в умах засела мысль только о чьей-то персональной вине, а как собственно общественный, гражданский русскими этот вопрос и не задавался? Ведь так -- это ж вопрос мести, наказания. Мы всю свою историю ищем не виноватых, а уже будто б наказанных, чью вину даже не надо доказывать. Это подспудное желание снять ответственность за происходящее с себя и еще более естественное побуждение всех страдающих -- отыскать не источник страданий, а выплеснуть их куда-то, на кого-то, чувствуя если не освобождение от боли, то осмысленное торжество собственной правоты. Когда читаешь вдруг: "виновато несовершенство законов" -- то вздрагиваешь: Господи, это ж тот человек, единственный, который никого не винит, не хочет ничьей крови!
Ну а кто виноват, чьи головушки на выданье-то в России теперь? Те, кто принимает да исполняет государственные решения: "партия начальства", "президент", "администрация", "правительство", "кто поднаторел в упражнениях с народом", "южане", "Ельцин и ему подобные", "законодатели и надзиратели", "директорский корпус", "Горбачев", "банк", "государство", "заказчик", "господа", "ультрабольшевики, сделавшие из России Гулаг", "Дума", "дармоеды", "инстанции", "государственные организации", "сионисты"... Если обвиняют инородцев или нуворишей, то обвинения звучат лишь с тем же смыслом -- "правят нами". Если б не правили -- то и не были бы виноватые. Но почти тут же зовут править собой других -- "честных", "непродажных". Людей озлобляет благополучие власть имущих ("сосут кровь из народа", "уничтожают народ"). Извлеченные на личном опыте уроки в своем большинстве унылы, рождают в людях только ощущение безысходности. "Я не понимаю эту демократию, если все делается для уничтожения народа", -- сознает человек. Или думает с тоской о прошлом: "Раньше хоть что-то можно было доносить до людей -- я занимался просвещением, работал на сельскую местность, писал для сельских детишек, был все время с ними". Обманутый не раз и не два, человек крепче всего научен не доверять и понимает со всей ясностью только новейшую эту формулу обмана: "...обещали справедливость, борьбу с привилегиями власть имущих, а устроили общество еще более несправедливое и взяли себе привилегии, какие не снились начальству партийному, даже при однопартийной системе в стране, -- значит, коммунисты были честнее и справедливей к людям, чем те, кто призывал бороться с ними и получил власть в стране".
А меж непониманием настоящего и тоской по прошлому встревает уже волевое решение ни в чем общественном не принимать участия: "Кто нам поможет? Черт его знает. Даже люди наши говорят -- голосовать больше не пойдем, все равно по-нашему не будет".
Но что же тогда делать?
Тем, кто ожесточился, притягательно лишь одно: "все привилегии снять, дачи под квартиры, солдаты пусть служат народу, а не охраняют этих гнид" -- они не видят будущего ни для себя, ни для тех, о ком не могут думать без ненависти.
Рабочему по-старому притягательны государственный заказ, план и сбыт, но тоже затаил мыслишку о директорах с жирнейшими их окладами, так что, наверное, самое глубинное в душах рабочих: "...оклады директоров предприятий и представителей любых ветвей власти хоть соотносить с зарплатами рабочих и доходами населения".
Крестьянин знает свои нужды точно и не зарится на оклады начальников, а только на землю: "...земля должна перейти в собственность без всякого выкупа, целевой кредит должен быть льготным и даваться в рассрочку на десять лет, освободить крестьянина от бюрократических пут, особенно по налогообложению -- взимать надо один ясный простой налог с земли, а не с десяток заумных налогов, который крестьянин мог бы раз в год заплатить, чтоб на все оставшееся время без риска уже рассчитать свои доходы и расходы".
Люди, еще увлеченные игрой в политику, видят нужду в том, чтоб "формировать власть по другим принципам".
Интеллигенты рассуждают по-интеллигентному и нуждаются в новых подходах к решениям острейших экономических проблем: "У нас же огромная армия грамотных экономистов. Уверен, не глупее заграничных. Им бы всем свои силы и знания направить не на споры между собой, не на доказательства своего умственного превосходства, а собраться всем вместе и в спокойной обстановке, начиная с самого низу проанализировать материально-экономическое состояние в России, не надеясь на богатого дядюшку".
Пенсионеры -- протестанты самые упрямые. Государство должно отдать им заслуженное, наработанное -- и это его дело, каким способом отдавать долг. Можно "урезонить" сам государственный аппарат: "ликвидировать институт представителей президента в областях Российской федерации, так как они не имеют реальной власти, но их содержание обходится налогоплательщикам в очень кругленькую сумму", "привлекать к строжайшей уголовной ответственности за нецелевое использование средств налогоплательщиков", "в госаппарат должны попадать совестливые профессионалы".
 
Нужно ж людям, оказывается, самое малое: получать пенсию, соотнесенную с ценой на продукты и товары первой необходимости; иметь работу и получать заработную плату за свой труд, достаточную для пропитания себя и своей семьи; вернуться когда-нибудь к своим любимым занятиям -- писать книжки или учить детишек любви к природе; хотят помощи в той беде, с которой в одиночку хозяйство уже не справится и может только погибнуть; хотят, чтоб власть имущие испытывали к людям с малым достатком, к беднейшему населению страны уважение и не внушали бы обществу, что бедняки теперь -- это тунеядцы, что бедность -- это их собственный порок... Так-то мало нужно русскому человеку для счастья! Так-то близко оно должно быть, малое, неприхотливое, почти как у сироты! И молит человек надрывно, немощно, всей страдающей душой... но только какого ж спасителя?!
"Помогите всем русским!"
"Сделайте что-то полезное для народа, идем к концу жизни, а люди и не жили по-человечески!"
"Замолвите слово в защиту фермера!"
"Посетите страну детского подземелья!"
"Спасите как-нибудь село, ведь село погибло!"
"Помогите несчастным животным!"
"Ради Бога! Бейте в набат!"
 
В последних строках
Человек, которому так немного надо для счастья, несчастлив может быть только по какой-то невероятной причине. Но просят ведь (за редким исключением) только для себя, а не для ближнего, потому как и просят терпящие то или иное бедствие. А мало-мальский благополучный человек уж коростой покрывается в своем благополучии и к состраданию не оказывается способным -- ни душевно, ни хоть по-граждански обязательно, потому как одно на уме да в душе: я свое заслужил, ну а другие, значит, не заслужили.
Будь начальник или подневольный человек -- все и всех обкорнал бы под одну гребенку. Россия -- страна начальников и подчиненных. Отсутствие свободы органично, как органично оно в армии, где главенствует один на всех приказ. Приказ, обязательный для всех к исполнению, прокатывается, стукая по головам, от самых верхов и до низов. И все счастьишко, кто б ты ни был по званию, можешь только выслужить. Отсюда -- забюрокраченность наша кромешная, подобная войсковой канцелярщине, отношение к человеку бездушно-уравнивающее, знающее лишь два оттенка -- "годен", "негоден", а также и всегдашняя наша гигантомания, лозунговщина, страсть всякую борьбу с чем-то превратить сразу же в "кампанию по борьбе". И при царях, и при вождях -- все пропитано именно этим казенным духом. В мирные времена еще терпима в этом духе жизнь. Ну а если немирные наступают времена, если Россия воевать начинает сама в себе или втягивается в какую мировую -- гора из черепов растет до неба, каждую пядь каких хочешь завоеваний покупаем человеческими жизнями; да притом за ценой-то не постоим никогда: надо угробить для светлого будущего миллион -- угробим! надо угробить два -- угробим два! Пуля, которой убьют, будет подороже жизни того, кого ею убили. И на войнах клали людей без счета -- как подешевле.
 
Готовность к жертве изначальна как порыв христианский --постоять за свою веру, не дать осквернить святынь своей веры. Русские в средневековье своем -- это богоносцы. Крестовым походам или ж варварским нашествиям на Русь русский отвечал святой войной: святой -- значит с мукой за веру, с подвигом за веру, без раздумий, спасешься или нет. Из этой голубки русской жертвенности, ставя нацию под ружье, уже империя выковала своего орла -- смерть за царя. Русские любили и любят родину жертвенно, готовые гибнуть под ее стягами на стенах Измаила да тонуть в греческих морях. Но с какого-то часа истории уже не сам русский человек свято приносил свою жизнь в жертву во имя веры да отечества -- а ею, жизнью его, стали распоряжаться как медной копейкой, приносили в жертву каким хочешь замыслам своим, даже прихотям: дающий был превращен в обязанного, а жертва человеческая -- в дань.
Безраздумье русского человека позволило этому случиться. И после именно своим умом и не позволяли ему жить. Все за него решали, а чуть какое своеволие -- кнутом, батогом, шпицрутеном... А кто живет не своим умом, не своей волей -- тот ведь и не живет, а служит. А где служат -- там и прислуживают... А где приказывают -- там и помыкают, угнетают... Два рода человеческих, ненавистных друг дружке, у русских выпестовались: Высший Чин да Младший Чин. И у низших, и у высших один закоренелый навык -- наказать. Начальник найдет виноватого и накажет -- конечно, средь низших, поборов не постыдится, наживаться будет на их-то горбу. А низшие тоже найдут виноватого и будут жаждать наказать, конечно, его паскуду начальника -- "партию начальства", "администрацию", "правительство", "кто поднаторел в упражнениях с народом", "законодателей и надзирателей", "директорский корпус" и т. п. -- нажитое им, паскудой начальником, считая по справедливости если не своим, то общим, то есть "украденным у народа", а поборам начальским найдя противоядие в кражах: свое же, кровное, надо забрать назад, пусть хоть и украсть. Одни -- "казнокрады", "дармоеды"... Другие -- "тунеядцы", "несуны"... Один ли народ -- как враги?! Но не враги, нет уж, Высший Чин и Низший Чин суть ведь один и тот же русский человек!
И все века Низший Чин подковыривал Высшего чина письмецом...
"Комноменклатура делает все, чтобы реставрировать старые порядки с помощью рабочих и служащих, попадающих под сокращение или по 3--5 месяцев не получающих зарплату. Все негативные явления в области, да и в стране печатью и радио объясняются тем, что у власти президент -- пьяница беспробудный. Дума и Совет Федерации все просчеты в политике и экономике валят на одного человека?! А здесь мы видим, что указы президента саботируются или игнорируются. Просто абсурд какой-то! При этом наши начальники за счет государства строят себе двух-трехэтажные особняки со всеми коммунальными удобствами, включая асфальтовое покрытие к дому-дворцу, приобретают импортные автомобили, ездят на курорты в капстраны и т. д. К примеру, глава администрации Надолин М. Т. и его родственник, глава Задонской районной администрации, построили особняки-дворцы в селе Рогожине Задонского района. Другие их приближенные построили такие же (почти) дачи в пригородах Липецка, Грязи, Ельца, Чаплина...
С уважением -- Иван Секирин".
 
Донос? В наше время доносы превращаются в такие вот крики души, так как донести некуда -- словно потому и вопит человек. Ему тоже больно. Вот читаешь и думаешь: а что, если б сие письмецо писано было б в другом веке?
Ну, при тишайшем царе Алексее Михайловиче холопу Секирину, прознавши о письмеце, воевода Надолин мигом бы голову срубил, а письмецо бы сие затолкал отрубленной голове в глотку и выставил бы на обозрение всему народу, которым правил в Липецке согласно царской грамоте.
Будь донесение это от фискала Секирина тайной почтой отослано из Липецка к царю Петру Великому с сообщением, что боярин Надолин ворует из государевой казны, хоромы себе да родне своей царские возводит -- висеть бы боярину на виселице, да и родне всей тоже висеть...
В другое время, наверное б, городничий Надолин рад был откупиться от приехавшего по письму ревизора из Петербурга, да и таких писем бы понадобилась, чтоб разбудить чиновников в Петербурге, добрая тыща. Потом бы произвел городничий свое тайное следствие по факту письма -- и того б мещанина или купца Секирина, бедолагу, что нажаловался, сжил бы со свету.
При советской власти товарищ Иван Секирин въехал бы во дворец липецкого градоначальника с мандатом комиссара (если бы до того, годиком раньше, в пору бесшабашных уличных волнений, не подпалил сдуру дворец). При Сталине -- сидеть секретарю липецкого горкома партии товарищу Надолину в лагерях. И без дворцов, здесь Ивану Секирину можно было черкнуть просто: "враг народа", а пунктир от Липецка до Чаплина сделался бы отрезком подземного туннеля, какой враг народа Надолин замышлял прорыть вплоть до Англии как "английско-немецко-французский" шпион. Но посадили бы в конце концов за что-нибудь и правдолюбца Секирина, раз мозолил органам глаза. При Хрущеве отсидевший Секирин писал бы письма с просьбой о реабилитации, ну а если все же минула чаша сия, то боялся бы все равно рапортовать: непонятно, что за власть установилась, кому в руки попадет. Да и Надолин бы, воскреснувший, руководил пока что районом тише воды ниже травы, внюхиваясь в новую линию партии. В годы застоя Иван Секирин жаловался б в газеты на всякую несправедливость, и газеты, самые центральные, уважительно отвечали б трудящемуся на его запрос, жалобу или письмо, расписываясь в исполнении -- что переправлено оно туда и туда, уважаемый товарищ Секирин, и меры будут надлежащим образом приняты. Надолин был бы не злейшим из врагов, а ну как чурбан разве что, надоевший тем, что стоит и стоит на одном месте. А про госдачи, домики там охотничьи никто бы в Липецке сроду не слыхивал. Это в эпоху гласности Секирин бы митинговал, свергая коммунистов и партноменклатуру, -- и дух бы перевести, а не то что писать, нету никакого времени на письма. Бывший же партсекретарь Надолин прятался бы от народа как мог -- и о будущем дворце, выставленном напоказ, могло б подуматься ему только в самом страшном сне.
Ну а теперь что же... Некуда Ивану Секирину писать, кроме как к господу Богу, да Надолин в Бога не верует, и в этой жизни навряд ли Бог его осудит за казнокрадство. Ивану Секирину писать -- копейку от себя отрывать. Однажды подумает -- плюнет в бумагу да, помявши на ладошке гроши, выйдет из дому, поплетется, глядя или не глядя потупленно на с жиру бесящиеся витрины. Купит, в каком магазине подешевле, буханку хлеба: она нынче столько ж стоит, что и почтовый конверт. Пожует корку. А завтра против Ельцина пойдет митинговать, требовать надрывно отставки проклятущего президента -- и будет голосовать твердо за Надолина, забывши про его дворцы, потому что только бывший и нынешний коммунист Надолин пообещает жителям своего района (страны) возвращения обратно справедливости в качестве рабоче-крестьянской власти и что цены на хлеб не даст повысить.
Что станет с Надолиным да с Иваном Секириным уже в новом веке? Вот бы что узнать... Друг без друга они не могут, смежаются их стежки в одну -- это уж точно.
 
Сегодня Низший Чин взывает к крепкой руке, а вчера от этой же руки отбрыкивался, митинговал против шестой статьи в конституции -- о монополии на власть одной партии, -- рушили дружно и воодушевленно тот самый порядок. Парадоксально не то, что у нас тоскуют по былому порядку, сначала его разрушивши. Все же что руководило людьми, когда митинговали, -- стремление к порядку, только более справедливому, или же просто анархические настроения, желание придраться к порядку, лицезреть униженной да напуганной власть, сильных мира сего? Последними событиями запуганный до того народ, кажется, изловчился запугать саму власть. У нас страна уже пуганой номенклатуры, да еще как пуганой -- до смерти. Потому мы не видим волевых решений, а сами дошли до неуважения к власти такого бесшабашного, что всякое хоть мало-мальски волевое решение властей скукоживается как на морозе, зябнет, дрожит -- и растаивает хлипко, осмеянное да потоптанное, будто и не решить что-то хотели, а напрудили лужу.
Власть не может быть преступно-безжалостной, потому что власть, терроризирующая свой народ, -- уже не власть, уже-то иноземный захватчик. Кто в сталинском терроре видит идеал власти, тот карал или судил, служил в тех опричных войсках, то есть и сам был захватчиком, тогда как в самосознании народа (осужденных да казненных) рождалась только одна исступленная мысль: на такое способны только враги -- а потому ведь и верили в существование "врагов народа", все происходящее этим для себя объясняли. Нынешняя власть в судорожном испуге однажды расстреливала. Не от силы великой, а именно от испуга давала команду танкам палить прямой наводкой по парламенту, где укрывались те люди, что могли быть прощены, помилованы от смерти. И вот мы хотим порядка, а власть эта уже перестала для нас морально существовать. Голодные мечтают посадить сытых на голодный паек. Те, кто рушит порядок, мечтают у нас, оказывается, о порядке. Русский человек таков уж есть -- подумает одно, а сделает другое. Когда же сделает, то захочет тут же все переделать обратно. Нам все неуютно -- что с миром, что с войной. Мы б хотели, наверное, такого чуда, чтоб всего было у нас понемножку, но и вдоволь. Чтоб ни из чего не делать выбора.
Низший Чин всегда говорит в России от имени народа и выносит приговор всему строю жизни, хотя пишет это письмецо человек, чувствующий себя-то именно одиноким, да и унижение его -- тоже всегда личное, то есть человек этот мог быть унижен другим таким же человеком, пусть даже и представителем власти. У человека нет в себе опоры -- такой независимости и суверенности, чтоб он был себе хозяином, ведь унижение только тогда и возможно, когда кто-то ведет себя как твой хозяин. Но большинство ж и не хочет решать и хозяйствовать самостоятельно. И если люди у нас хотели и хотят в большинстве такой вот жизни, по сути -- социализма, то почему в России насаждался как раз взамен социализма вовсе другой уклад жизни и все оказалось во власти денег? Это вопрос родственный тому, почему разрушили страну, хоть большинство жителей Советского Союза хотели жить в единой стране -- в той, в которой и родились, в Советском Союзе?
Была энергия возмущения, в общем-то обывательская, завистливая: вот всегда ревновали к власть имущим, что те лучше живут, чем простой народ. ревность к привилегиям, в общем-то обычным для правителей, легко было разжечь в народе и внушить уже идею о смене власти в России; но возмущенные коммунистической номенклатурой правителей люди-то самонадеянно не думали, что на смену ей придет неминуемо та же самая номенклатура, пусть и под другим флажком, не под красным, а с триколором. Точно так же обыватель позарился, что будет жить куда лучше, если загородится плетнем -- украинский от России, русский от Азии. Это произошло бы, даже если б жили в совершенном изобилии. Жадность -- что утроба, досыта никогда не накормишь. Ее опять же распаляли, и возмущение вылилось поначалу в закрытие своих рынков -- в городах и даже селах: вводили карточки потребителей, чтоб чужаки, даже из соседнего города, не могли б покупать не свои продукты, товары, вывоз их запрещали -- с Украины в Россию, но из России на Украину точно так же вывозить запрещали продовольствие и товары. Укреплялись у власти те, кто разжигал в людях зависть к себе ж подобным -- но для того и разжигали, чтоб заполучить власть. А люди того и не понимали, опять же самонадеянно, считая, что когда явятся вполне эти власти -- украинские, российские, -- то они разделят уж по живому страну, чтоб ни с кем не делиться уже-то не колбасой вареной и прочим, а властью. Властью -- над людьми. И еще не понимали из-за жадности, зависти, что если вынешь из общего котла свою ложку каши, то не поешь сытней, так как ложка твоя ведь не глубже общего котла. Теперь ни один не верит, что есть такое начальство, которое не обратит свой излишек власти в привилегии да на пользу только своего ж достатка, ни один не заикается об отмежевании -- на своей меже одна лебеда.
 
Вопрос другой -- о свободе выборов... Советский человек формально всегда имел избирательное право. При коммунистах голосовал единогласно. Но сегодня к праву этому своему относится с еще большим равнодушием. Оттого создается ощущение, что пользоваться правом голоса свободно для нашего человека никогда и не было главным. В советское время людей именно что заставляли участвовать в выборах, а то и заманивали, устраивая на избирательных участках продуктовые распродажи. А теперь заставить явиться на выборы стоит еще большего труда, и уже не заманивают, а покупают голоса -- водкой или еще как. Наш человек правом выбора пользуется как дармовщинкой. Свобода -- дармовщинка. Если человек ищет свободы, то он и пользуется правом свободного выбора, и совершает его так, чтоб все больше освобождаться от подчинения, управления, надзирания за своей свободой и прочее. Наш же человек именно этого не чувствует -- желания освободиться, будто целей у него нет и своих интересов. Свободу не во что ему воплотить -- ну вот разве в бутылку. Свобода обрекает его на бескормицу. А потому-то в глубине души свобода выбора ему не только не нужна, но и чужда. Можно подумать -- он раб, лентяй, попрошайка, бездарь... Но нет! Таковое отношение к свободе заложено, оказывается, в душу и сознание человека трудолюбивого, природно всегда одаренного, заложено равно как и жаждой никогда не утолимой справедливости, правды... Это человек и с сердцем, и со здоровой сердцевиной. Все хорошее, лучшее в нем и устремляется к хорошему, к лучшему. Но стремление к лучшей жизни в массе своей русский человек никак не может воспринять как собственническое -- стремится не действовать и решать, а исполнять да получать. Этому человеку душевно нужны правители, законодатели. Ощущение, что нами правят, -- не проходящее, оно у нас в каждом упреке или жалобе. Но тут же следом -- нужду имеем снова ж в правителях, в каких-то мифических других, которые устроят для людей другую жизнь.
 
Что оказывается сильней? Потребность верить тому, кто тобой управляет, сильнее, чем вера в самих себя, в собственные силы и способности. Сомнение ж слабо-слабо проблескивает меж этих упований да жалоб -- "будто они больше крестьянина знают". Но ведь они потому и указывают сверху, потому и правят жизнью людской, что как будто б больше самих людей знают об их-то собственных нуждах. Скажите хором: "Мы знаем, как нам жить" -- так исчезнут тотчас и правители, тогда вы и требовать будете не правителей хороших, а свободы жить по своей воле, наивозможной полноты самоуправления. Если ж нами до сих пор правят, значит, мы этого хотим: мы зрячи, но ищем поводырей, как слепцы.
 
И тут несколько уже других вопросов возникает, при таком устройстве жизни, когда народом правят вместо того, чтоб правил сам народ: во-первых, а насколько мы хорошо управляемы как народ, и во-вторых, передавая всю полноту ответственности за свою будущность правителям, истинно ли мы уверовали, что они-то могут знать больше и быть ответственней, чем вся нация, -- иначе сказать, есть ли в тех же русских людях, что возносятся уже на вершины власти, способность править? У нас вся история прошла в "правящем режиме" -- и все историческое строительство похоже на сизифов труд. Русский человек не так хорошо управляем в сравнении с азиатами; мы возвели за всю свою историю один город на болотах и охаем до сих пор, а китайцы воздвигли стену. (К слову сказать, стройки подобные -- лучший пример управляемости народов. Русские строили мало и неохотно -- крепости от набегов да храмы для молитв, притом кремли и храмы строили невеликие, редко -- каменные.) И в то же время русский человек управляет себе подобными с коварством да жестокостью, какой не встретишь у европейцев. Но в уподоблении европейцам или азиатам -- произвол, многовековая ломка собственно русского народа, коверканье национального характера. Его приучают к жестокости и управляемости азиатской, желая в общем преобразовать в европейца.
С того, как началось строительство уже-то государства -- когда правители наши начали постройку величайшего в мире государства и утверждали свою абсолютную в том государстве власть, -- русский человек в массе своей сделался материалом, государственной скотинкой. До того человек чтил своего правителя как помазанника Божьего, а теперь приучали повиноваться силе и не думать, праведна власть или ж не праведна. К повиновению приучило вовсе не татарское иго, а опричнина -- кровью и пытками. Иноземное иго в душе всегда выпестует сопротивление, и, даже сдавленный под игом, никакой народ не теряет своей воли, она в нем зреет еще более могучая. Другое -- свои татары. Свои, что заставляют повиноваться себе как татары. Здесь если сломить в народе волю -- будет покорным народ на многие века. И опричнина, что кровью и пытками приучила к подобному повиновению, была для русских дикостью.
Народ искупали в крови -- и вот явилась азиатская покорность жестокости правителей. На этой покорности, утвердивши власть правителя как абсолютную, начинается строительство империи по европейскому образцу. Как глядел православный русский люд на кунсткамеру петровскую, на покойников, выставленных напоказ? Эти приметы европейской цивилизации были для русского человека дикостью, пришествием антихристовым. Ему было уготовано волей правителя то будущее, какое представлялось только тьмой. И здесь, в тьме этой, правители видят и знают, тогда как сами люди не ведают, куда их ведут. Здесь-то, на пути в эфемерное светлое будущее, и зарождается в нас состояние, которое еще с веками делается уж национальным нашим состоянием -- когда мы зрячи, но ведомы в неизвестность будущего как слепцы, уповая только на поводырей своих, привыкая к тому, что только они и владеют знанием пути. А из тьмы -- вели строить уж светлое будущее. Но о нем также никто не мог ничего знать, так как его еще даже и не бывало на земле.
 
Почему ж оказывается, что мы катим в гору истории сизифов камень? Потому что мы все же остались не так хорошо управляемы для подобной стройки -- постройки будущего. Потому что нашим правителям дано не знание о будущем, а лишь жажда власти. Постройка будущего есть так или иначе строительство некоего совершенства, и строить его должны совершенные люди. Мы же совершенны только в том мире, каким создано все в нас, включая даже и пороки наши национальные -- к примеру, беззаботность или пьянство.
 
Вера в правителя -- это давно не старая русская вера в доброго царя. Это вера взращенная, как змеиное яйцо, царями да вождями злыми, застившими своему народу глаза. Тот мир, где мы были совершенны, которым были созданы, растворился как град Китеж. Он есть, но для тех, кто слеп, как стали слепы мы после бросков ураганных в будущее, превратился в бесплотный призрак и является нам только как призрак, как мираж. И мы страшимся свободы, потому что мы несовершенны для нее. Мы закономерно тянемся, как уродцы, к уродству неполного, неподлинного существования, молим себе гарантированную пайку, хороших правителей да порядков пожестче, чтоб нас карали, как только карают закоренелых преступников, не умеющих уважать чужую собственность, нерадивых к труду. Так мы обретаем покой и чувствуем себя людьми.
Но, обретая покой этот казарменный и взлелеивая уродливое казенное равенство, мы-то живы -- до первого начальственного наскока на нашу жизнь. И начинает наша каша сопеть да бултыхать по-новому, когда обнаруживаем уже-то в своем уродском порядке несправедливость, попрание прав. Мелочь, придирка -- убьет человека, разорит дотла, до бунта доведет; ну вот вспоминай Дубровского -- равняя и барина, и маленького человека. Мы просыпаемся от сна и поныне: "Налоговый инспектор потребовала от меня взятку в виде оплаты ее заказа на импортное пальто. Я отказал. Она тут же составила абсурдный акт с отнесением аванса в утаенную выручку, что противоречит правилам бухгалтерии и здравого смысла. По акту тут же были изъяты и перечислены в бюджет все деньги с нашего банковского счета и так же забиралось все, что поступало позже. Моя проектная фирма "Росинка" была ограблена и не могла продолжать работать. Год добивался признать очевидную "ошибку" инспектора во всевозможных инстанциях, но убедился, что все чиновники повязаны круговой порукой и все государственные организации, не разбираясь, защищают коллегу".
Чиновники в России -- раса господ. Это не обычно устроенная бумажная бюрократия, а кормление, дачка. У нас всегда за службу предлагалось что-то, некая льгота. Но только чиновнику, все равно что духовному лицу, вменялось бескорыстно служить людям, государственному делу. Во что бы превратилась церковь, если б священники не исполняли священного писания как законов, брали бы взятки с прихожан за исповедь или причастие? Подобное невозможно там, где люди идут в храм свободно, со своей нуждой, но и по доброй воле. У нас с законами так устроено, что неволя и гонит к чиновнику как нужда. То не разрешено, другое не разрешено, там должен... Государство кормится с человека запретами. Человек дал ему столько свободы, что сам же стонет. Ну а чиновник, что не ведает страха божьего, норовит истребовать свою льготу со всякого дела или просителя -- в виде взятки -- и тем кормится. Пока обман государства становится в умах даже простых людей делом не то что прибыльным, а справедливым, честным, взятки да чиновный произвол тоже никогда не прекратятся. Пороки нельзя искоренить наказаниями, жалобами в высшие инстанции -- в конечном счете, с помощью того же государственного террора. Искореняет их вполне созревшее и осознанное уже-то нравственно желание большинства жить иначе. Пока мы в большинстве своем будем считать, что справедливей обмануть государство, если оно обманывает нас, чем добиться справедливости, -- исполнение законов будет обязательным только для самых бедных да жадных на взятки скряг. Кого-то произвол чиновника лишает последних надежд. Но тогда надо без лицемерия сказать и о том, что возможность уйти из-под действия закона для человека вообще есть величайшая льгота. Преступник может избежать суда. Ловкач -- словчить. Все ведь тогда и оказывается возможным. Лишенные свободы естественно ее обретают, когда нарушают запрет, закон. Но это опять же иная свобода, порочная свобода тайного действия. Наш человек не меньше страдает и от ее отсутствия -- уже там, где на туманных берегах не берет у него взяток чопорный цивилизованный чиновник. Он будто б лишается в одночасье всех привилегий. Возвыситься над ближним, иметь привилегию -- вот что притягательно, и человек не столько хочет вообще справедливости для всех, сколько справедливости только для одного себя. Эта справедливость для одного себя есть уже, по сути, вседозволенность. Ну а там, где кому-то все дозволено, где плодится подобная раса психологических господ, -- там уже другим ничего просто так не дозволяется. Воровской социализм, что вывелся в наших тюрьмах, с его жесткой иерархичной структурой, с одной стороны, но с другой -- с философией общака, общего котла, есть яркий образчик этой нашей экзотической национальной психологии: психологическая жажда привилегий (верхние нары сразу делаются привилегированными в сравнении с нижними) и не менее сильная психологическая жажда все обобществить -- это чтоб у соседа по нарам не оказалось жратвы больше да лучше (зависть к чужому достатку).
 
Административное и политическое устройство кажутся всего лишь платьишком, в которое рядится государственная власть, ну а могла б нарядиться так же легко в другое -- была б Россия не президентской республикой, а могла б быть парламентской или еще какой... Кажется, что самая действенная часть в государственном устройстве -- законы и что насущно только избрать во власть прогрессивно мыслящих людей, чтоб они дали нам живительные законы. Но именно от административного и политического устройства зависит в конце концов, как будут исполняться законы. Это -- зернышки и почва, из которых вырастает бюрократическое древо государства, кровеносная его система. Бюрократия неизбежна. Она враждебна человеку, его свободе, но без нее невозможно принятие и исполнение государственных решений. Вопрос не в том, что наши выборы -- это плохо продуманный бюрократический механизм, какой закупоривает своими тромбами приток живительных умов во власть. Россия оказалась в новейшее время поделена на всегда чьи-то администрации, и все древо ее бюрократии по-прежнему тяжеловесно, почти мертво. Какие б люди ни пришли во власть -- законы не будут исполняться. Мы с каких-то пор только и боремся с бюрократией, не осознавая, что нашему национальному характеру требуется бюрократия с таким же национальным характером и что за историю выработались у нас свои самобытные формы того же административного устройства. Самая живительная из этих форм -- земство. Историей доказано также, что в России опасно сосредоточивать государственную власть в одних руках. Эти руки очень скоро оказывались нечистыми или окровавленными. Царь, генсек или президент у нас к тому же оказывались безответственней, чем хоть какое-то собрание государственных мужей. Русская революция выстрадала Учредительное собрание, но мы так и не узнали, какой выбор должна была естественно совершить Россия, разорвавши путы самодержавия, так как царское самодержавие сменилось большевистской диктатурой. Советы рабочих и крестьянских депутатов в эпоху "военного коммунизма" стали не формой государственного устройства, а способом почти военной мобилизации в революцию людских ресурсов. Это узаконила уже в мирное время конституция тридцать шестого года, как бы превращая то, что было ополчением, в регулярную армию.
Автономные округа и советские национальные республики окончательно пришли на смену губерниям. Но республики национальные возникали также в мобилизационном порядке, были порождением воинственного интернационализма, направленного как раз на растворение всех самобытных начал. Национализация административного устройства на деле не освобождала народы, а создавала такую тягчайшую бюрократическую махину, которая должна была б накрепко закрепостить советские народы. Последующие переселения народов обнаружили этот кафкианский бюрократический механизм во всей мощи.
Ныне национальные республики, зачастую с презрением к самой России, заявляют о суверенитете своих народов, но бюрократический механизм, внедренный в них, ограничивает свободу этих народов так, как не способен был сдавить их никакой русский царь. Ограничивает так, как способна ограничивать свободу человека только бюрократия, ограждая запрещениями и особыми условиями его каждый шаг, каждый вздох, не учитывая никаких особенностей человеческих и уж тем более тончайших особенностей национального характера. Закупоренные бюрократическими тромбами, мы сдавливаемся как под прессом и питаем силой пускай и не кровожадный уже, но молох. Этот молох поглотит и самые живительные умы. Да уже и поглотил.
 
Уму непостижимо! Все, что вымаливает теперь тот же российский фермер у народно избранного президента да у своих же народных избранников-депутатов, но так и не вымолит, -- все это даровано было когда-то крестьянам государем императором... Русское крестьянство -- сила особенная. Крестьянин всегда был ближе всего к земле, но, стало быть, и к тому, от чего зависят люди самой своей жизнью, -- к еде, к пропитанию. Крестьяне-кормильцы одни имеют доступ к земле, добывают это пропитание для всех небескорыстно, имея ответную нужду в промышленных товарах, -- но не такую жизненную, не такую великую, какой была и есть нужда для всех в пище. И потому все остальные в самосознании крестьянина заведомо от него зависимы. В русском крестьянстве к этому самосознанию дающих пищу добавилась, однако, совершенно неожиданная черта -- бескорыстное отношение к самой земле, которую считали принадлежащей Богу и стремились обобществить, потому и считали владение помещиками землей несправедливым, что те будто б присваивали себе общее.
Сегодня же колхозники с фермерами ненавидят друг дружку почти как два враждебных класса и два разных самосознания. Но молиться на свою земелюшку, как русский крестьянин молился, ни фермер, ни колхозник одинаково не будут, хоть частник, конечно, как хозяин куда рачительней и трудолюбивей наемного сельхозрабочего. Ушло то мироощущение крестьянское, когда землю понимали как принадлежащую Богу и такую ж несли за нее ответственность, как перед Богом. Если разрешить продажу земли или оставить землю в прежнем бесхозном состоянии -- или фермер, или колхозник одинаково тогда опустошат ее, движимые одни корыстью, а другие завистью. Но что в крестьянстве осталось старого -- это закваска. Так или иначе, именно крестьянин не начнет работать в полную силу на земле, пока не почувствует в оплате плодов своего труда совершенную справедливость, то есть справедливость того положения, что он -- кормилец, а не кормящийся. Всюду, в Европе и в Америке, крестьянам доплачивают за эту их "вредность". У нас -- нет, хотят отучить. Но наказывают сами себя, потому что крестьянин будет двужильно терпеть все поборы, но "по две-то тыщи рубликов за килограмм" говядины получать согласится только за колхозно-совхозный счет, зная про себя, что хлебушек у него всегда будет или картошка, да и чего-то еще на дармовщинку ухватит, ну а колхозы эти -- пусть разоряются. Когда там молока да мяса не станет у них-то, в городах, вот тогда и придут, и в ножки поклонятся. И выходит, что государство наше, которое как смерти и должно бояться банкротства крестьянских хозяйств, думая, что берет за горло крестьянина, душит самое-то себя.
 
Но вот абсолютный самодержец по доброй своей воле так-то раскрепостил русского крестьянина: земля отдана была с выкупом, который растянут был на многие годы, но уже в следующее царствование выкупные долги крестьян были прощены; крестьянский банк давал беспроцентный кредит, вся пахотная земля была справедливейшим образом оценена (действовал кадастр); вдобавок действовал закон, запрещающий отчуждать у крестьян землю, то есть банкротить, предположим, чтоб после за долги отнимать... Не было ни демократии, ни конституции! Что же у нас-то, в конце концов, происходит? Постижимо ли уму -- это сегодня крестьян закрепощают, а в прошлом веке отпускали на волю, да еще ведь кто отпускал! Алтайский край (землями этого края владела сама царская семья) был просто дарован царем поджатым семейными разделами крестьянам. Безвозмездно! Переселенцам давали еще и подъемные, чтоб было с чего начинать. Сегодня существует одно объективное препятствие для свободы собственности на землю. Разведанные и неразведанные недра -- вот сегодня основное богатство земли. Как ни оцени землю, но, если там нефть или руда -- окажется, что скупят по дешевке-то богатейшие недра. Но ведь можно решить разумно этот вопрос, если хотеть. В 1861 году были такие ж казавшиеся неразрешимыми вопросы, но решились в конце концов. Реформа произошла. Потому главное решили -- раскрепощаем. И чтоб крестьянам было выгодно уходить с барщины -- как вот из колхозов, -- создавали особые льготные условия. Хотели. Могли. Ни государь, ни государство в его лице не отстаивали только свой корыстный интерес. А народно избранные теперь о чьей пользе пекутся? Даже глухой и слепой не скажет, что о пользе народа.
 
Что же случилось в нашем веке? А вот что: сменился дух бюрократии.
Отмена почти всех социальных гарантий для граждан, "бесплатных прав", обозначила поворот государства и общества к свободным экономическим отношениям, но не была еще бесчеловечной и не узаконивала деления российских граждан на сытых и голодных. Бедность, нищету надо признать общественным злом, но не для того, чтоб огородить беднейшие слои населения как общественно опасную, заразную свалку мусора, а чтоб спасать людей, вызволять с этой свалки, из бедности и в конце концов -- гарантировать каждому гражданину страны социальную защиту, работу, достойную человека оплату труда. Но гарантий подобных все же не вымаливать пристало у чиновников, а требовать. Отчего у нас такое высокое значение имеет "совесть", "честность" в глазах людей, так что именно быть совестливыми да человечными требуют они от чиновников? Все хотят "честного президента", "честного директора", то есть честного человека на каком бы то ни было государственном посту, который не станет воровать по доброй воле и будет как родных жалеть простых граждан... Да пусть будет злым, даже пусть нечестным, но повинуется закону! Или это идеализм наш таков, что нам надо обязательно верить и мы никак не хотим принудить чиновников подписать с нами некий общественный договор и строго следить потом уж за тем, без душевностей, чтоб они исполняли его как и положено. Ведь это мы их нанимаем на работу, платим им зарплату -- хорош тот подрядчик, который нанимает работника, а после плюхается перед ним на колени, крестится да молится на него: не обмани! не укради! не обидь! Мы ведь сами не замечаем, как работников своих -- тех, кого нанимаем на госслужбу для исполнения конкретных общественных работ, -- делаем уже-то своими хозяевами. Праведно, правильно -- это когда мы примем человечный, в своих интересах закон и будем сами ж надзирать за его исполнением, сурово да безжалостно карать всех соблазнившихся на чужое или жизнями чужими бездарно распорядившихся. Неправедно, неправильно -- это когда мы кличем во власть людей человечных да совестливых (подозревая-то в каждом власть имущем вора!), чтоб они бесчеловечность наших законов, наших порядков совестили да смягчали, прощая заодно и наши грешки, за что мы им тоже какие-нибудь грешки с легкой душой простим.
 
Демократия по правде-то дарует человеку в его жизни облегчения самые малые -- несколько гражданских свобод, которыми не всякий и воспользуется. Свободы эти жизненно необходимы людям деятельным или творческим. Надетое на человека дышло давило сильней, по живому, не отсутствием свобод. Есть ведь места, где человек поневоле лишен свободы, -- те же тюрьмы, лагеря, детдома, психбольницы, инвалидные интернаты, казармы... И вот оказалось, что смена властей не меняет участи человека там, где само государство несет у нас свои функции -- оказывается, как и всегда, карает, а не милует, не делая разницы между теми жи зэком и солдатом, рецидивистом и малолеткой, душевнобольным и особо опасным для людей преступником. Что менялось в условиях содержания заключенных или душевнобольных? Ничего. Что менялось в буквах законов, что давили человека как под спудом? Ничегошеньки. Все как глухие прошли мимо самой кричащей людской боли -- что условия содержания людей где бы то ни было приближать надо к человеческим условиям -- и ушли с головой в эфемерную борьбу за "права человека", без важнейшего прибавления: за "права человека страдающего", которому б насущней всего могли помочь, избавивши от каких-то реальных физических страданий. Помочь надо было всем, как и тянулось помочь советское общество, но было все же во многом то ли равнодушно, то ли малодушно. Сказать о жестокости, царящей в колонии для малолетних, порожденной во многом жестокостью самого режима заключения, было запрещено. Только -- парадные рапорты. То же и о насилии в армии, где счет погибшим от неуставщины уже шел-то на десятки тысяч. Но ведь это лицемерие имело свое самое неожиданное продолжение... Когда полезла наружу в девяностых вся горькая, порой беспощадная правда о происходящем в армии или в тех же колониях, то что ж это было, как не оглашение того, что людям-то советским давно между собой было известно, -- ведь и через армию, и через лагеря проходили массово, если и не всенародно?
Но, все тому же лицемерию повинуясь, ужасались как чему-то доселе неведомому, громоздили обличение за обличением, отсылая их к власти, требуя на этой-то обличительной волне гражданских свобод! Не облегчения и человеческих условий там, где обществу должно было явить милосердие, сострадание, а новых, даже неведомых еще советскому человеку прав (сначала -- свободы слова, потом -- свободы выезда за границу и дальше -- вплоть до обретения государственной независимости для РСФСР), изобилия продовольственного и в зрелищах -- а что же репрессированные, осужденные, содержащиеся в сиротских и инвалидных домах? Никакой гуманитарной революции как раз не произошло. Произошел социальный переворот, то есть смена власти и экономического устройства. Начались реформы -- это получили мощнейший и самый непредсказуемый ход уже выпестованные в недрах власти идеи об "ускорении", о техническом ремонте в экономике.
 
Начато было громадное техногенное преобразование страны. Сердце этих преобразований -- все та же мысль обывателя об изобилии. В демократии ж обывателю и виделось именно изобилие, но отнюдь не некая идея о справедливом, человечном устройстве общества. И вот как наказание: неожиданное устройство жизни в России как раз на безжалостных, механизированных монетаристских законах, техногенная катастрофа, духовный паралич... В бездушную машину так и не вдохнули душу. Вопрос преобразований решали не как нравственный, а как технический, только то и усвоивши, что "по этим законам живет весь цивилизованный мир". Между тем как мир этот цивилизованный жил прежде всего по законам сострадания к немощным да меньшим, осознавши давно, что всякий технический прогресс обречен, если страдает или гибнет человек. Ложь величайшая -- что решение этих вопросов требует невозможных денежных затрат. Так мерещится только от зависти или жадности тратить на "мусор человеческий" государственную копейку. Каких затрат стоило облегчение режима заключения в колониях? в домах инвалидов? в детских домах? Инвалиды у нас в интернатах обречены на одиночество только потому, что брачную пару инвалидов разъединят по половому-то признаку жить в разных углах... Сироты беззащитны перед жестоким обращением в детдомах потому, что не имеют права выбирать их по желанию -- могут вот разве что бежать... Несовершеннолетних закон не воспрещает содержать в одних камерах с уголовниками, отдает их на мучения, о которых сказать содрогается душа... Командиры уголовно не ответственны за смерть солдат в мирное время, хоть все солдаты безгласно отданы в распоряжение именно своих командиров... В отношении репрессированных в годы сталинщины -- тех, кто попадал в советские лагеря из фашистского плена или выйдя из окружения, -- до сих пор действует тот же закон, по которому их сажали, -- за "добровольную сдачу в плен", так что реабилитации не подлежат.
И вот пишет человек, мыкающийся по инстанциям, чтоб восстановить доброе имя отца: "Горше от былой несправедливости еще и оттого, что и нынешнее российское правосудие в лице Генпрокуратуры придерживается тех же принципов: квалифицируют содеянное в 1941 году по действовавшему тогда сталинскому уголовному законодательству -- "у нас пленных нет, есть только предатели", -- а не с учетом объективной исторической правды и не с позиций милосердия... Кому от этого легче?!" Так ведь и вправду, неужто легче кому-то в нашем государстве, что вина слепо осужденного солдата и после мук его, и после самой смерти "подтверждается его признательными показаниями как на предварительном следствии, так и в суде"? Его до сих пор все еще приговаривают к высшей мере наказания. За что?! За то, что он, участник еще и финской войны, на той еще бойне уцелевший, ушедший на вторую свою войну добровольцем, попал в ноябре 1941 года в окружение, смог совершить побег из плена и пробился-таки к своим! Какие нужны были реформы, каких объемов валютные займы, какие свободы и какой жирности изобилия надо было достичь в стране, чтоб снять эту тяжесть с двух уже раздавленных безжалостно людей? Или мы хотели жить в изобилии, ездить по заграницам да свободно голосовать, сменяя туда-сюда власти, а про этих двоих никогда и не хотели ничего знать? И это вершина нашего общественного лицемерия, нашей теперь уж демократии.
Мы жестоких, бесчеловечных людей называем "зверьми", но что звери еще и гуманней человека оказываются -- это известно. И не их беда, животных, что у нас в России все слабое, доброе или взыскующее к гуманизму удалят обязательно на живодерню или же в камеры вивария, умертвляя так, чтоб не накладно было. И не то ли чудовищно, что есть в России масса людей бездомных, что и на людях ставят у нас опыты -- экономические, что мясо пушечное гонят на убой... Чудовищно, что при всем при том какие-то люди, которых средь нас большинство, остаются уже к человеческим мукам точно так же по-звериному глухи. Умертвляя так, чтоб не накладно было. Вот почему чудовищна наша жизнь.
 
И потому во всех логичных и во многом справедливых рассуждениях о собственной вине обездоленных в своих бедах есть все же что-то неестественное, а порой и подленькое, если эти рассуждения лишены сострадания к терпящим бедствия людям и уводят подальше от глаз правду о самой людской беде! Да, выбирают правителей по себе, а после становятся безразличны к своей участи; но разве не страшнее равнодушные к участи собственного народа? Да, верят (то ли слепо, то ли жадно) в обещания, но разве не страшнее те, что кормятся людской верой как упыри да развращают свой народ? Или должно каждому в каждом же подозревать лжеца? Вопли "дайте!", "спасите!", "сделайте!", которыми надрываются обездоленные, то злобно проклиная власть, то взывая жалобно к ней, похожи на помрачение, буйство -- так бьются о стену головой, так бьются в падучей... Это не для чистых ушей. В глазах цивилизованных стран сама Россия, то взывающая смиренно к помощи, то оскалившаяся своими ядерными ракетами, -- это воплощение варварства.
У варваров этих кормящихся больше, чем кормящих, и сама Россия варваром разевает голодный рот, чтоб ее кормили. Но ведь этот голод (и страны, и народа) -- не от варварства, и вопли надоедливые о помощи, что так со стороны безнадежны, порочны, ужасны, -- тоже. Все это -- тоже несчастье, беда -- кто ж разоряется и доходит до нищеты, до голода по доброй воле? И все эти надоедливые вопли -- о помощи в беде. Кормящихся в России больше, чем кормящих потому, что, как это ни чудовищно звучит, бескормица бывает выгодной: чтоб иметь рабсилу посговорчивей да подешевле, чтоб диктовать свои условия павшей стране. Человеку, ясно осознающему, что ему не дано ни единой возможности, чтоб он сам мог изменить к лучшему свою жизнь или ж сам мог себя прокормить, только и остается возопить о помощи к тем, кто наделен и властью, и силой: разве власть не на то и власть, что сосредоточивает в себе всю возможную силу? Но тогда отчего же она не приходит на помощь к слабым и немощным? К ней обращается кормилец -- "вот наши нужды", испрашивая не похлебку. Хочет, хочет, чтоб было ему как полегче; но ведь для того "полегче", чтоб иметь возможность пахать до седьмого пота и вдоволь себя да других накормить. Но вместо насущной свободы, дающей силу или право, искушают сонмом порабощающих мнимых греховных свобод. Доходи до какой хочешь низости разврата, мни себя свободным, грехи да грешки все прощаются, а вот владеть землей не смей; хода во власть -- не мечтай -- больше для людей из народа нет; а за то, что совершить может, оступившись, хороший семьянин или глупый подросток, -- карают без чувства меры и снисхождения, как закоренелых преступников. И вот нужда превращается в ту самую безнадежную, порочную, ужасающую нужду, от которой вопит человек, но -- остается без помощи. Не получит помощи, потому что слаб, немощен... Потому что бесправен, обязан, наказан... Подвешенная в воздухе махина власти, что маятник, в который раз качнулась в бесчеловечную сторону.
Все в России делается не с первого раза, а со второго... Со второго раза взяли Азов и разбили шведов -- да и всегда сначала отступали, сокрушительное терпели поражение, а на втором дыхании вдруг возрождались и давали отпор, откатывая волны нашествий аж до края земли. Ничего не получалось с первого раза, ну ничегошеньки. Даже революций и то у нас две, со второго раза царя-то свергли. За бездумие, спешку, самонадеянность -- платим за все дважды. Так что и победы всегда будто б пирровы. Но наш "первый раз", а порой и "второй" -- это всегда хоть и жестокая, да проба. Конец истории не наступит и на этот раз. Все это нам было дано, чтоб понять, отлипнув от стены, об которую ударились, что надо действовать терпеливей, умнее, сплоченней... Во время моральной опустошенности от полученного от истории удара, краха нашего национального и звереет в России власть, плодится по-волчьи, чувствуя, как и волки чувствуют, что пришло ее время. Мы ее так устроили. Привыкшая к народной жертве, власть наша и оживает по-волчьи, будто б падаль какую, почуявши дармовщинку эту -- и всласть пирует нами же, слабейшими поначалу: кто не даст отпор, кто еле на ногах. Ведь в такие времена весь народ, все народное и есть жертва, добыча.
 
Выкачают из России десять миллиардов, пятнадцать, двадцать (мерь на жизни -- ведь каждый рубль или доллар из человеческих жизней вытопят, будто жир). Но тогда, мародерствуя да уничтожая паразитами уже-то Россию, увидят своими глазами: очнулся русский человек. Очнулся в силу любви своей загадочной к родине, потому загадочной -- что против здравого смысла встает он могуче на защиту уже униженной, уже разграбленной страны и обнаруживает совершенное бескорыстие, тогда как снедаем может быть корыстью или завистью к ближнему хуже клеща. Это бескорыстие -- удивительно. Оно и есть наше русское чудо. После чего мы выходим живыми всегда и преображенными, так вот сказочно, будто б из кипящей смолы. Это чувство пока не побеждает в России сегодня. Оно как зерно, зароненное для будущего, всходящее даже после того, как вся Россия, чудится, промерзла до корней своих.
Сегодня одинокие и разобщенные, завтра в России являются и побеждают (на втором дыхании истории) удивительные русские люди, которые тем счастливы, что родина их в величии.
Любовь к родине сегодня осмеивают подонки, цинично разменивают политики, мертво талдычат школьные учебники или ж толпы мстителей народных кричат про нее, ненавидя весь мир... Но должен раздаться спокойный, совестливый голос того, кто даден России свыше как второе дыхание. Он уже сделал свой выбор: "Почти все люди моего возраста поглощены "деланием денег" или просто семейными заботами. Когда я учился в школе, я собирался "нести знамя советской науки". В институте со временем пришло понимание советской системы, и работа в военно-промышленном комплексе потеряла для меня всякий смысл. После окончания института я одно время занимался бизнесом -- увы, в нашей стране это беззастенчивое воровство, да, наверное, не только в нашей стране. Конечно, можно работать в бизнесе и быть честным человеком, но это мало кому удается. Где я могу принести пользу России -- заниматься тем, на что не жалко будет потратить и годы, и труды?"
 
Завтра сам РУССКИЙ человек ответит на этот вопрос.

Версия для печати
 
Афиша на текущий месяц
пн вт ср чт пт сб вс
01020304050607
08091011121314
15161718192021
22232425262728
293031
Май 2017

10.05.2017

Уважаемые зрители, просим ознакомиться с изменениями в репертуаре. >>
09.05.2017
Поздравляем с Днем Победы! >>
02.05.2017
Уважаемые зрители! На сайт театра добавлен репертуар на ИЮНЬ. >>
 
 
Добавить комментарий  

Главная страница | О театре |  Традиция и мы |  Репертуар |  Труппа |  Премьера |  Афиша |  Заказ билетов |  Правила продажи и возврата билетов |  Реквизиты | 
Московский Художественный Академический театр им. М.Горького
125009, Россия, Москва, Тверской бул., 22
Тел.: (495) 697-62-22, 697-87-72 (администраторы), 697-87-73 (касса)
E-mail: mxat@list.ru (канцелярия)
Разработка и дизайн: SFT Company © 2006 - 2009
Технология WebDoc